развития». — Тут глаза отца едва не выскочили из орбит: «Я не желаю слушать в моем доме про такие грязные вещи!» — «Они не грязные, они научные. Я прочитал об этом». — «Где ты прочитал?» — угрожающе спросил отец. — «В книге о психологии. Мне дал ее Мартин Феберберг». — «Святые небеса!» — дрожащим голосом возопил отец. — «Уж я позабочусь, чтобы папаша живого места на нем не оставил!» — «Он дал мне книгу с позволения отца, — холодно возразил я. — Мартин собирается стать психиатром, как и я». — Мой отец молчал. Думаю, что в тот момент он просто потерял дар речи. Вместо слов он ударил меня по щеке, очень сильно, тыльной стороной ладони. Затем отец зашатался и прислонился к стене, неподвижный и ошеломленный. Сдерживая слезы, я как можно спокойнее произнес: «Мне жаль, что мое решение рассердило вас, папа, но я не изменю его». — «Зигмунд, как ты можешь такое говорить? Как что-то может быть неизменным в четырнадцать лет?» — «Я хочу стать психиатром», — твердо повторил я. — «Но это отвратительно! Порнография, рядящаяся в науку, вуайеризм[13] самого лицемерного толка — исследовать интимные эротические фантазии девушек и смаковать мерзкие желания грязных стариков! Сводить все к…» — «К чему, отец?» — «Сводить красоту и достоинство человеческой души к размерам висящего пениса! — громко выкрикнул отец, воздевая сжатый кулак и яростно потрясая им. — Психиатры? Да они все совершенно безумны!» — и он шагнул к двери. — «Быть может, это ваша ошибка», — тихо сказал я. — «О чем ты говоришь?» — «Если вы с самого рождения называете ребенка пьяницей, не удивляйтесь, когда он действительно им станет. Это основы неоплатонизма[14], отец: человек походит на того, о ком постоянно размышляет или, как в моем случае, вынужден размышлять. Я с рождения ношу имя Зигмунд Фрейд; я видел это имя на бесчисленных официальных документах и бумагах, я слышал его из множества уст. Так что же удивительного в том, что я хочу быть психиатром?» — «Я не собираюсь слушать этот бред!» — взвизгнул отец и вылетел из комнаты, громко хлопнув дверью.
Увы, вскоре после этого разговора я обнаружил, что, несмотря на свою очевидную неприязнь к фрейдистской «порнографии», мой отец тайно страдал от ее соблазнительного очарования и был одержим неврозами, проявления которых на долгие месяцы обеспечили бы Фрейда сигарами. Действительно, перефразируя Вольтера: если бы моего отца не существовало, Фрейду следовало бы выдумать его. Оглядываясь назад, я могу с уверенностью сказать, что именно из-за своей пагубной склонности отец так страстно ненавидел современные теории психоанализа; какой человек не желает разбить зеркало, отражающее его безобразие и недостатки? В любом случае, как-то раз в полуденные часы я проходил мимо отцовской спальни, располагавшейся на втором этаже, и заметил, что ее дверь приоткрыта. Это казалось, по меньшей мере, необычным: уезжая по делам, мой отец всегда запирал спальню на ключ, и, естественно, я предполагал, что там скрываются секреты, которые он хотел спрятать от любопытных глаз своих детей. Любой отец семейства имеет право на тайную до определенной степени жизнь в вопросах, касающихся его личных дел; у меня самого есть маленький сейф с кодовым замком, который никто, кроме меня, не может открыть — там я храню некоторые специализированные книги и письма деликатного характера. Что касается жен и матерей, женщины тоже имеют право на собственные тайны, по крайней мере, теоретически; практически же у них нет секретов — они слишком болтливы и не могут устоять перед соблазном поделиться друг с другом.
Стоя в безмолвном удивлении перед этой дверью, я внезапно услыхал низкие, хриплые стоны, доносящиеся из комнаты. В перерывах между стонами раздавались странные, тихие, унылые всхлипывания. Также я мог разобрать некоторые слова, однако не представлял себе, что они означают. Первой моей мыслью было, что отец заболел и мучается от боли, но чем дольше я слушал, тем больше убеждался, что эти необычные звуки выражают не страдание, а, скорее, что-то совсем другое. Внезапно у меня в желудке защекотало, по спине побежали мурашки. Джентльмены, не сомневаюсь, вы уже догадались, как я поступил дальше! Да, я подкрался к двери и аккуратно приоткрыл ее чуть пошире, чтобы заглянуть в комнату. Какой ребенок поступил бы иначе? Соблазн оказался непреодолимым! И я увидел моего отца, раскинувшегося на кровати, совершенно обнаженного — обнаженного для всех страстей и желаний, ибо на нем не было ничего, кроме женского корсета — шнурки тщательно затянуты и завязаны очаровательным бантиком. Наверное, этот корсет принадлежал моей умершей матери — большая часть ее одежды по-прежнему хранилась в комоде в ее комнате, словно дань памяти. Над корсетом виднелись дряблые груди отца, густо поросшие седыми волосами, абсурдная пародия на женские груди; морщинистые жировые складки свисали на кружевной край. Внизу, между его ногами, волосы были еще гуще и темнее, непроходимые косматые дебри, а над распухшими яичками гордо возвышался, дрожал и трепетал пенис.
Мне показалось, что он очень длинный и невообразимо толстый, и я не мог себе представить, как все эти годы отцу удавалось прятать такого монстра под одеждой. Как он держал его в секрете? И как, в конце концов, обремененный столь непосильной ношей, он выполнял свои ежедневные обязанности? Насколько я понимал, даже в расслабленном состоянии пенис был огромен, если при эрекции он достигал таких размеров. Итак, джентльмены, я испытал глубочайшее потрясение! Несмотря на безумные ощупывания господина Артура и наши с Мартином Фебербергом пробные мастурбационные эксперименты, я практически ничего не знал о сексе и оказался совершенно не готов к такому зрелищу. Моя собственная эрекция, да и эрекция Феберберга на фоне этого гиганта казались совершенно нелепыми. Неожиданно мои скороспелые сведения о теориях Фрейда представились мне тем, чем они на самом деле и были: поверхностными знаниями хвастливого ребенка. Мне еще предстояло столько узнать! Тут отец схватил свой пенис одной рукой и начал быстро тереть его, бормоча при этом: «Мама, о, мамочка, я хорошая маленькая девочка!» И мои нервы не выдержали. Я как можно тише закрыл дверь и слетел вниз в прихожую. Позже я обсудил размер мужского достоинства моего отца с Мартином Фебербергом, и мы пришли к выводу, что, прежде чем судить о ненормальности, следует провести определенные сравнительные наблюдения. «Ты можешь попробовать взглянуть на пенис своего отца, — предложил я. — В стоячем положении, конечно же». — В ответ Мартин широко раскрыл глаза: «Думаю, это будет весьма непросто, Зигмунд». Действительно, это оказалось слишком сложно для реального осуществления, и идея скоро забылась. Что же касается меня, теперь я больше, чем когда-либо, утвердился в своем желании изучать новорожденную науку психиатрию — или, если быть точным, психоанализ — не просто назло отцу, но также чтобы понять, что за глубокие, темные желания заставили его валяться на кровати в женском корсете и оскорблять себя.
Увы, прошло еще пятнадцать лет, прежде чем мне удалось начать обучение — и не в последнюю очередь из-за упорного сопротивления моего отца. В один из редких моментов сыновней мольбы я спросил его: «Отец, неужели вы не смягчитесь?» — И в ответ услышал: «Есть такой роман Генри Джеймса[15], „Вашингтонская площадь“. Ты знаешь его? Полагаю, что нет, — слишком занят чтением больных фантазий старых извращенцев. Так вот, в этом мудром произведении своенравный и неблагодарный отпрыск спрашивает у своего отца, чем-то похожего на меня: „Вы не смягчитесь?“ — И знаешь, что отвечает отец?» — «Я не читал эту книгу», — пробормотал я. Мой отец продолжил: «Этот строгий, но справедливый и честный мужчина отвечает: „А может ли смягчиться геометрическая теорема?“ — И это ответ на твой вопрос, Зигмунд, мой собственный ответ на твою просьбу. Могу только добавить, что в конце романа мудрость и предвидение отца, касающиеся его сына, полностью подтверждаются. Доброй ночи, Зигмунд».
— При первой же возможности я приобрел в букинистическом магазинчике старого Исаака Либермана «Вашингтонскую площадь» и с удовольствием, хотя и без особого удивления обнаружил, что мой отец не только совершенно не понял взаимоотношений между отцом и ребенком, но также ошибся в симпатиях автора, для которого «мудрость и предвидение» в данном конкретном случае оказались всего лишь предлогом для эмоциональных и психических страданий. Утверждение Фомы Аквинского[16] «summum ius summa inuria» — безупречное правосудие есть верх несправедливости — было недоступно пониманию моего отца.
Только самоубийство моей сестры окончательно сломило его выдержанный и непреклонный характер; подозреваю, он винил себя в том, что не прекратил ее странные епитимьи — возможно, в действительности, в запутанных глубинах своего сознания отец одобрял их, ведь он, несомненно, считал боль полезной для души. Кроме того, если кого-то из нас и можно было назвать его любимцем, так это Ханну. Обычно выражения его любви к ней проявлялись больше в несказанном и несделанном, чем в конкретных поступках: для нее он смягчал свои отеческие наставления, прятал издевки, не поднимал на нее гневную руку; такие знаки кажутся неприметными, но для всех остальных детей они напрямую свидетельствовали об особом расположении отца. Я всегда считал, что сама Ханна не замечала их. И способ самоубийства она