Немного приподнявшись, он переместил свое тело на кровать и раскинул руки жестом благочестивой мольбы.
— Пожалуйста, не говорите его светлости про мое дурацкое поведение! — попросил он. — Меня тут же уволят.
— Я буду нем, как могила, — пообещал я.
— Я знал, что могу довериться вам, сэр. Как только я вас увидел… несмотря на юбку… я понял, что вы — порядочный человек.
— Благодарю вас.
— О, сэр, я перевидал здесь все типы человеческих мастей! Да, поверьте мне! Но вы, вы ведь выслушаете меня, правда? И скажете, что делать?
— Не могу ничего гарантировать, — заметил я, — но определенно выслушаю. Так в чем состоит проблема вашей жены?
Димкинс низко опустил голову.
— Понимаете, она не ест. Ну, пара крошек от тоста по утрам и стакан воды днем. Вечером, иногда, ломтик холодного мяса — и все. О, сэр, видели бы вы, в каком она сейчас состоянии…
Он снова заплакал.
— …одна кожа да кости, глаза почти исчезли внутри черепа, и к тому же она совсем слаба. Как погляжу на нее, прямо сердце разрывается.
— Но почему она не ест?
Димкинс в отчаянии посмотрел на меня.
— Потому что я ей не позволяю, — ответил он.
— Что?
— Вы должны понять, сэр. Матильда — это моя дорогая жена — всегда была внушительной женщиной. Всю свою жизнь. Даже когда я встретил ее, она была, ну, так сказать, крепкой. К моменту нашей свадьбы она стала похожа на ломовую лошадь. О, поверьте, я ничего не имел против! Нет, сэр, совсем наоборот! Мне нравилось, что она большая. Я обожал ее огромные, похожие на воздушные шары груди, я восхищался ее массивными бедрами, сладкими просторами ее зада, уж простите мою речь, сэр, и я хотел ее только такой. Она, конечно, всегда любила покушать, вечно жевала сладкие пирожные и нежные маленькие пирожки, иногда по нескольку за раз, вы понимаете, и продолжала увеличиваться и увеличиваться. Особенно она любила эти пироги с изюмом и миндалем, которые так хорошо пекут у Шлюстера на Бульваре. Их подают с кремом и сливовым вареньем, но Матильда пристрастилась покупать пироги коробками, приносить домой и есть по вечерам, сидя у камина. Мы были так счастливы, сэр! Вам бы пришлось потрудиться, чтобы отыскать другую такую же счастливую пару, как мы с моей Матильдой!
— И что же случилось?
— Ну, в один прекрасный день — за неделю до дня ее рождения, я хорошо это помню, сэр, — я решил порадовать ее. Я сказал, что мы совершим маленькое путешествие в центр города, в новый магазин одежды, который только что открылся, последняя мода и все такое, и я куплю любое понравившееся ей платье, сколько бы оно ни стоило. Конечно же, бедная Матильда была на седьмом небе от счастья! Она обнимала, и целовала меня, и прыгала вверх и вниз — ну, вы ведь представляете себе, сэр, — то есть совершенно перевозбудилась. Потеряла над собой контроль. Хотела, чтобы я выполнил свой супружеский долг прямо там, на кухонном линолеуме.
— А вы?
— О, конечно, несколько раз. Потом мы отправились в спальню и начали все с начала. В итоге уже перевалило за три, когда мы вышли из дома и отправились в магазин. И, должен вам сказать, сэр, мы оба были легки, как воздушные змеи, счастливы, как жаворонки, как молодые, впервые познавшие любовь.
— И?
— Ну, все началось, когда она обнаружила, что у них нет понравившегося ей платья ее размера. Честно говоря, у них вообще не было ее размера. Мы пробыли там почти до закрытия, перебрали все ряды вешалок, Матильда пыталась втиснуться в одно платье за другим, но ничего не получалось. В конце концов, высокомерная продавщица — вы должны знать такой тип, сэр, вы ведь сами предпочитаете женскую одежду…
— Послушайте, Димкинс…
— В общем, она почти вышвырнула нас из магазина. Я расстроился из-за Матильды, но держал рот на замке, так как не хотел еще больше огорчать ее. Потом, когда мы уже почти пришли домой, она повернулась ко мне и спросила: «Скажи, ты считаешь, что я толстая, Борис?» — и этот вопрос застал меня врасплох. Я понимаю, что, очевидно, для всех она была толстой, но я никогда не смотрел на нее в таком свете! Понимаете, я любил ее! Господь свидетель, я по-прежнему ее люблю! А когда любишь кого-то, не имеет значения, толстый он или худой, высокий или низкий, ведь правда? Для меня она всегда была богиней, совершенством во всех смыслах. И я решил не отвечать, потому что ответь я — и мне пришлось бы сказать правду: да, ты толстая — а для меня это означало предать любовь. Вы ведь понимаете, о чем я, да, сэр?
— Думаю, да.
— Я счел, что нельзя говорить, что для меня она вовсе не толстая. Ведь нельзя же быть толстой для одного — и не быть для другого? А если бы я сказал, что она толстая, но это не имеет значения, я бы осудил ее по общепринятым меркам. Ведь никто не любил Матильду так, как я, сэр! И это стало продолжаться целыми днями. Бесконечное, настойчивое, упорное нытье, всегда одно и то же: «Я толстая? Ты бы назвал меня толстой? Когда заканчивается „крепко сложенная“ и начинается „толстая“? Почему ни одно из платьев не подошло мне? Потому что я толстая? Я толстая?» — и даже в постели, сэр! Она забыла о своих маленьких, остроумных, непристойных шалостях и настойчиво задавала один и тот же вопрос, снова и снова. Она больше не хотела радовать меня как мужчину, она только хотела получить ответ на свой вопрос, но, как я уже сказал, я решил, что не предам мою любовь таким способом. О, я никогда не прекращал любить ее, сэр! Ни на секунду, даже когда мне приходилось бить ее в тщетной попытке заставить замолчать, чего она, естественно, не делала. Это сводило меня с ума. Я не мог нормально размышлять, не мог спать, я даже не мог есть… и, заметив, что я начал терять вес, я придумал одну вещь.
— Какую вещь? — спросил я, завороженный и напуганный его рассказом.
— Не давать есть ей. Знаете, я подумал, что если некоторое время удерживать жену от еды, она похудеет, совсем как я после ее бесконечных вопросов, и тогда я смогу искренне, глядя ей прямо в глаза, сказать: «Нет, Матильда, ты не толстая!» Поэтому, как-то днем — я попросил графа отпустить меня пораньше — я вернулся домой и связал ее хорошей, крепкой веревкой. Она сидела за кухонным столом, поедая тарелку вермишели, сдобренной имбирем и медом, и закусывая ванильным печеньем. Никогда не забуду ее лицо, когда она посмотрела на меня — расширенные от удивления глаза, ведь я вернулся необычно рано, губы, уже начавшиеся складываться для этого подлого, мучительного вопроса: «Я толстая?» Но прежде чем она успела задать его в миллионный раз, я ударил ее кулаком по лицу, и она без чувств повалилась на пол — так быстро, так легко, сэр! — и внезапно ее подбородок оказался испачкан не крошками, а кровью, которая сочилась из разбитых зубов. О Боже, клянусь, я подумал, что убил ее! Мою бедную, любимую Матильду!
Димкинс плакал в пуховое одеяло, зажав голову между моих ног. Я заставил себя нагнуться и похлопать его по плечу.
— Не расстраивайтесь так, Димкинс, — безнадежным тоном сказал я. — Уверен, в конце концов все образуется.
— Но каким образом, сэр? — вскричал он, поднимая свое умоляющее лицо. — Я хочу сказать, каким образом все может образоваться, как вы столь небрежно заметили, если я не разрешу страдающей, сломанной бедняжке есть?
— Вы должны разрешить, Димкинс! Немедленно! Внезапно мне стало нехорошо. Внизу моего желудка росло смутное мрачное предчувствие.
— А как давно, — спросил я, — вы ее…
— Связал? Уже почти год, я полагаю.
— Боже мой!..
— Большую часть времени я держу ее в подвале. О, я сделал все возможное, чтобы создать там уют,