уголок страницы «Из Пушкинской тетради (1824)» с наброском головы Вольтера в ночном колпаке, сделанным нашим поэтом на правом поле. Однако издатели не смогли идентифицировать рукопись, хотя на копии видны окончания последних слов семи первых стихов. Это начало третьей главы.
Сообщается, что тетрадь (ныне в Пушкинском Доме) находится во Всесоюзной библиотеке имени Ленина в Москве. Эта библиотека также называется Ленинской и Публичной.
Судя по описанию пушкинских черновиков, которое дано Томашевским в Акад. 1937, этот автограф находится в тетради 2369, л. 39 об.{65}, и датирован «8 fevr. la nuit 1824»[433].
На полях черновика есть краткая запись, относящаяся к княгине Елизавете Воронцовой (или, как она сама писала свое имя, — Elise Woronzofi): «soupe chez С. E. W.» («ужинал у кн. Е. В-ой»).
5
7
13—14 В черновике (2369, л. 48 об.) Томашевский прочитывает (стих 13):
и (стихи 13–14):
Странная фигура этот Сава (или Савва, святой-покровитель Сербии), сын Ильи. Для того чтобы прийти к какому-либо удовлетворяющему меня самого выводу, я должен был бы лично исследовать тетрадь 2369; имеющийся же у меня материал по черновикам стиха 14 дает лишь замену «шуток» и «рассказов» на «помин». «Помин» может восприниматься здесь в смысле пустопорожних воспоминаний, и я бы предположил, что именно это вызывает отвращение Евгения, когда старшая Ларина, желая сделать ему приятное, вспоминает шутки и прочие характерные особенности дядюшки Онегина Савы. Евгений не мог знать и употреблять с такой фамильярностью имена соседских помещиков, и уж конечно он не догадывался о намерении своего создателя (см. коммент. к гл. 2, XXXVI, 12) назвать Савой покойного отца возлюбленной Ленского.
Единственная свеча, которую представляет себе Онегин, когда с чувством брезгливости рисует в своем воображении образ захолустной гостиной, может быть противопоставлена сиянию множества свечей в «Обермане» Сенанкура, письмо LXV, где привычные в то время домашние занятия окрашены приятным светом: «…j'aime a etre assis sur un meuble elegant a vingt pieds de distance d'un feu de salon, a la lumiere de quarante bougies»[434].
Потрясающая фраза!
II
5
9
Это не покинутая фракийская царевна Филлида, которая, повесившись, превратилась в цветущее миндальное дерево, но некая обобщенная фигура, излюбленная дева аркадской поэзии, пасторалей и т. п., предполагающих присутствие определенного буколического пространства и времени, в рамках которых утонченные пастухи и пастушки пасут свои безупречные стада среди вечных полевых цветов и занимаются стерильной любовью в тенистых боскетах у журчащих ручьев. То, что овцы подобны жабам и могут опустошить целый континент, поэтов не заботит. Переоцененный Вергилий является наиболее известным выразителем этой темы на отполированном пороге золоченого века: в его десяти эклогах, представляющих собой скудные слепки с идиллий Феокрита, если тот или иной пастушок не сгорает страстью к своему молодому подпаску, то ухаживает за случайно подвернувшейся пастушкой, одну из которых зовут Филлидой. Кстати, трудно представить что-либо более удручающее, чем та произвольная символика, которую приписывают этим пьескам английские комментаторы.
Впоследствии — от Ренессанса вплоть до начала прошлого века — буколическая тема процветала в надушенных и разукрашенных ленточками формах по всей Европе, нигде не создав шедевров, хотя и дав отголоски в произведениях ряда великих поэтов — таких, как Шекспир и Лафонтен.
10—11
