особенности «Короля, дамы, валета», которые позволили М. Осоргину писать о едва ли не антибуржуазном пафосе романа, вызвали совершенно иную реакцию у присяжного критика парижской газеты «Россия и славянство» К. Зайцева. В статье «Защитный цвет» (формально посвященной разбору одноименного романа Эльзы Триоле) он сопоставил книгу Триоле с «Королем…» и нашумевшим тогда романом А.Б. Мариенгофа «Циники». При этом выводы относительно сиринского романа делались довольно мрачные: «Все эти три книги написаны так, что, прочтя их, естественно ставится вопрос: если жизнь такова, как она описывается этими писателями, то вообще зачем жить? Нужно сказать, что этот вопрос — в сущности, единственно серьезный вопрос, который занимает сознание героев упомянутых книг. Без насилия над жизненной правдой они в любой момент могли бы покончить жизнь самоубийством Им нечем жить и не для чего жить. Нет ни сильных чувств, ни страстей, есть только какие-то следы чувств, какие-то душевные футляры, оставшиеся от давно растраченных ценностей. Книга Мариенгофа, при всей своей отвратительности, все же имеет отблеск человечности. Цинизм носит временами характер вызова, „героичности“. Книга Сирина более неутешительна. С огромной поэтической зоркостью, с исключительным стилистическим блеском автор воспроизводит абсолютное ничтожество и бессодержательность жизни. <…> Герои Сирина — „человекоподобные“. Они физиологически подобны людям, но жуть, исходящая от книги Сирина, именно определяется тем, что это именно лишь подобия людей, более страшные, чем механические гомункулусы. Люди как люди, но только без души. Страшный, фантастический гротеск, написанный внешней манерой изощренного реализма» (Россия и славянство. 1929. 23 марта С. 3)
Ю. Айхенвальд <см.>, напротив, высоко оценил роман: отметил возросшее мастерство автора, его «редкую наблюдательность и приметливость по отношению к внешнему миру», свойственное Сирину «изумительное чувство вещи», его «нарядный словесный костюм» и, главное, сходство повествовательной манеры с приемами кинематографа. (Спустя полвека в этом же направлении двинутся полчища западных набоковедов во главе с Альфредом Аппелем, автором довольно сумбурной и методологически не выверенной книги «Nabokov's Dark Cinema» (N.Y., 1973).) В то же время благожелательный критик (лично хорошо знавший Набокова) усомнился в психологической оправданности, сюжетной и житейской необходимости возникновения преступного замысла у Марты и Франца В этой же рецензии забрезжил мотив (чуть позже охотно подхваченный враждебными Набокову критиками) о чрезмерной метафорической роскоши и неоправданной «изощренности» стиля, находящегося порой «на опасной границе с безвкусием».
Куда менее содержательным был отзыв М. Цетлина <см.>, открывшего нескончаемую вереницу критиков и исследователей набоковской прозы, для которых осмыслять то или иное литературное явление — значит «метаться в поисках более или менее известных имен на предмет пылких сопоставлений». В своем отзыве Цетлин не нашел ничего лучше, как привязать автора «Короля, дамы, валета» к немецкому экспрессионизму.
Об экспрессионизме упомянул в связи с сиринским романом и М. Слоним: «После повести „Машенька“, чуть рыхлой и чересчур лирической, после рассказов в стиле Уолтера Пейтера, он [В. Сирин] пришел к очень удачному роману „Король, дама, валет“, в котором попытался нарисовать механическое однообразие жизни современного человека, его окруженность вещами, его трагическую судьбу одинаковости и бессмыслия. На этом крепко построенном романе лежит некоторый налет германского экспрессионизма, но его нельзя назвать подражательным: он интересен и по теме, и по замыслу, и по стилистической сгущенности, достигающей в иных местах большой силы» (
На другие «измы» поставил А.В. Амфитеатров. Оценивая роман «Король, дама, валет» как «произведение большой силы: умное, талантливое, художественно психологическое, — продуманную и прочувственную вещь», почтенный беллетрист предложил такое глубокомысленное сравнение, которое (как можно себе представить, зная нелюбовь Набокова к теме «влияний») обесцвечивало все его похвалы в адрес молодого писателя, «возвысившегося в „Короле, даме, валете“ до глубины [так у автора. —
Среди немногочисленных отзывов на «Короля, даму, валет» также достойны упоминания заметка Г. Струве, в качестве главной художественной особенности романа выделившего «сочетание внешнего реализма с внутренней призрачностью» изображенного мира (Россия и славянство. 1928. 1 декабря № 1. С. 4), и обзорная статья В. Ходасевича «Литература» в разделе «1928 <год> за рубежом», где знаменитый поэт и критик, впоследствии ставший верным литературным союзником В. Набокова (Сирина), впервые высказался о сиринском творчестве: «Из книг <…> молодых авторов необходимо прежде всего назвать роман В. Сирина „Король, дама, валет“ — вещь безусловно даровитую, современную по теме и любопытную по выполнению» (Возрождение. 1929. 14 января. С. 3).
Юлий Айхенвальд{19}
Рец.: Король, дама, валет. Берлин: Слово, 1928
Роман В. Сирина «Король, дама, валет» повествует о муже, о жене, о любовнике. Первого сговорились последние убить, утопить в море, но в решительный момент дама свое намерение на несколько дней отсрочила, потому что предвиделось получение королем большой суммы денег; между тем та прогулка на лодке, которая должна была оказаться роковой для мужа, погубила его бессердечную и злую жену: она жестоко простудилась и умерла от воспаления в легком, к великому горю короля, не подозревавшего о замыслах дамы, и к большой радости валета, который ею уже тяготился.
В гибели жены, Марты Драйер, есть большая художественная и нравственная необходимость: здесь порок наказан не ради согласия с прописью, а в угоду законам жизни и творчества. И так хорошо — нет, так дивно изображены болезнь героини, ее предсмертный бред и смерть, так отчетлива печальная насмешка судьбы, заставляющая мужа плакать, а любовника смеяться, что если бы кто-нибудь хотел послать автору своеобразный упрек в морализме, то укоризненный голос такого читателя должен был бы умолкнуть и перед эстетической неотразимостью финала, и перед тем, что все-таки торжествует в романе совсем не добродетель, а беспощадный дух иронии. Ее триумф показан тут в очень тонких чертах, как и вообще с исключительной тонкостью разыграна вся эта партия в одушевленные человеческие карты. Их мечет Сирин рукою уверенной и смелой. Смелость эта взяла прежде всего города — ту чужую «столицу», в которой происходит основное действие «Короля…», и те два маленьких городка, которые легкими контурами проплывают перед нами в начале и в конце книги. Показана не русская жизнь, а какая — назвать наш писатель не хочет (выдают его, впрочем, звенящие и шелестящие там и здесь «марки» и «пфенниги»); однако те, кто живет в Берлине, в Германии, сумеют не только разгадать прозрачные намеки романиста, поставить точки над его изящными, отсутствием точек слегка кокетничающими i, но и оценить то чувство «столицы», то ощущение ее специфичности, как и ту меткость в изображении морского курорта, какие проявил русский описатель нерусского быта. И та же победоносная смелость роскошно празднует свое торжество в самых приемах изложения, в общей манере рассказа. Он какой-то сквозистый, совсем не тяжелый, скользящий, но в то же время забирающий глубину; и сказанное перемежается здесь прекрасной недосказанностью. Будто пропущены в словесной цепи отдельные звенья, но цельность цепи от этого не страдает. Незаметно меняются декорации, одна сцена переходит в другую, сняты мостики между ними, а перешагнуть все-таки легко; наплывает одна картина, и ей непринужденно уступает место другая, и вдруг появляется герой там, где его не ждали, и не появляется там, где его ждали, и невидимыми, но прочными связками сцеплены между собой эпизоды и события, и все плывет, плывет, уплывает, наплывает, так что, если любит автор кинематограф, то он не обидясь примет сравнение своей литературной техники с динамикой и чудесами экрана, в который он, судя по его новому роману, пристально и заинтересованно