сознательное стремление, в духе Пруста, обратиться к тайнам времени и памяти, сугубо ностальгическое воссоздание исчезнувшей эпохи, не существовавшей на самом деле. Это — изложение коллекционера с навязчивым выдумыванием невиданных птиц и бабочек, с никому не ведомыми, выступающими под латинскими названиями разновидностями фиалок и деревьев. Это — устарелая романтическая история, изложенная
Роман начинается ложной цитатой из «Анны Карениной»: «Все счастливые семьи счастливы, в общем-то, по-разному; все несчастливые, в общем-то, похожи друг на друга». Этой ладной инверсией толстовской сентенции — первой из множественного ряда подобных преднамеренных «ошибок» — Набоков оповещает нас, что мы вступаем в зеркальный мир, где сходятся противоположности, а единство времени и места действия подчинено безумной логике сновидений; мир, где жизнь имитирует литературу и литературный перевод с языка одной земли на язык параллельно существующей, и это не просто семантическая задачка, как какой-нибудь зловещий трюк, пародирующий и высмеивающий попытки памяти сцепиться с реальностью. Этот мир, именуемый «Демония», — магический двойник, или «Антитерра», нашего мира. Там известные история и география Терры претерпевают кошмарные онейрические (одно из любимых словечек Набокова) видоизменения, так что все оказывается не в фокусе, каждая подробность окружена ярким ореолом не вполне угадываемых ассоциаций.
На Антитерре две наиболее очевидные у нас противоположности, две политические системы, наиболее резко противопоставленные друг другу на протяжении доброй половины
В какой-то момент своей текущей истории обитатели Демонии натыкаются на существование Терры. По причинам, так и не раскрытым, они оказываются неспособными переварить свое открытие — называемое «Эль-катастрофой», или «Великой Реновацией», — и реагируют на него развенчанием технического прогресса, вероятно, явившегося причиной этих явлений, и в то же время убеждением, что Терра всего лишь плод больного воображения, заняться излечением которого должны «террапевты» (весьма безобидный пример набоковской неутомимой и крайне утомительной словесной игры).
Семейство, судьбы которого описываются в «Аде», «знатнейшее на Антитерре» и представляет собой династию русско-англо-ирландского образца, проживает в королевском великолепии во всяких роскошных сельских поместьях и городских виллах. В основе романа, однако, рассказ лишь об одном из поколений, а конкретнее — инцестная связь между родными братом и сестрой (официально кузиной), а также единоутробной сестрой их обоих. История подается в виде праздных воспоминаний, излагаемых Ваном и Адой Винами, инцестными любовниками и основными героями, оглядывающимися в свое прошлое почти на столетие назад. <…>
Посулы и вознаграждение. Я так старался: читал внимательно, специально проверял по словарю многочисленные фрагменты русских транслитераций, искал значения непонятных мне слов. Кроме того, старался изо всех сил прослеживать все нити, которые Набоков в таком изобилии протягивает в своем романе, отмечать все многочисленные тайные соответствия, проникать в его мир глубже, чтобы роман перестал казаться повествованием, насыщенным сплошными препятствиями и сделался бы средством выражения, что, вероятно, и стоило от него ожидать. И теперь позволю себе спросить: а столь же стремился навстречу мне Набоков? Что я получил за свои труды (кроме кое-какого удовлетворения от обогащения своего словарного запаса такими выдающимися образчиками, как «зиггурат», «струтиозный», «клепсидра», «парвис», «инкунабула», «акразия», «борборигмичный» и т. д.)?
Лишь время и процесс литературного усвоения смогут сказать нам, хороша ли страна Демония, является ли она естественным расширением нашей культурной обжитой Среды или просто очередной
Аргумент известен: слова играют двоякую роль; с одной стороны — имеют овеществленный смысл и независимое существование в языковой трансреальности, с другой — указывают на предметы вне словесного определения в изначальном или «реальном» мире. Между этими двумя видами реальности нет резкого противопоставления, скорее имеет место нестойкий параллелизм. Стоит ему нарушиться, как мир (наши представления о котором в значительной мере обусловлены тем, как мы это называем) возвращается к
Такой мерцательный разрыв между знаком и тем, что им обозначается, составляет источник всякой поэзии. Он же, только уровнем пониже, является импульсом, вызывающим словесные игры, столь любимые Набоковым, — криптограммы, увлечение шифрами и кодами, многоязычные каламбуры. Однако язык — это просвечивающий экран, на котором мир играет тенями-силуэтами. Если слова лишить их указательной функции и сделать предметами, язык мертвеет, экран перестает отражать. Тогда писатель попадает в отчаянное положение. И пусть он мечется в поисках лексикона красок (я насчитал более 50 слов, обозначающих цвет в «Аде», включая такие термины, как «пизангово-зеленый», «флавидный» и «огуречный»), пусть он раскрывает во всей красе свои познания в редких областях; пусть он демонстрирует чудеса словесного изобретательства — все равно не сможет побудить читателя
В результате мы имеем дело с литературой, которая не столько восхищает, сколько озадачивает, точно сверхусложненное мастерство жонглера. И все это при отсутствии истинной напряженности в повествовании. Вместо этого внимание читателя непременно отвлекается всяческими
Вторую мою оговорку сформулировать потрудней. Меня смутил сам
Допустим, такая увлеченность сама по себе не слишком предосудительна. Но остается гадкое ощущение от неприятного смакования автором подобных тем. Не случайно Набоков неоднократно
