костыли.
Проводят так того фронтовика наши бабы до его дома, порадуются чужой радости, а сами к себе: отплакиваться, отгоревываться.
Вот и сегодня показался на берегу Ташинки со стороны села служивый при погонах. Остановился, опираясь на палку. По левой косице темная повязка. Смотрит единственным глазом на остров, где колхозные бабы, впрягшись в постромки, плуг на себе тянут, топчут босыми ногами влажную черную землю, готовят пахоту под огурцы, капусту. Подолы юбок подоткнуты высоко, худые их ноги ласкает поднявшееся чуть свет майское солнце. Головные платки надвинуты на глаза, не угадаешь сразу, кто из них моложе, а кто старше.
Дед Калистрат старательно держится за ручки плуга, направляет его по аккуратно улегшейся борозде. У него хватает еще духу прикрикивать на баб, началить их:
— Эть, матанечки вы мои! Веселея, мать вашу так! Где наша не пропадала!
Бабам не обидны его слова. Пусть ругнет раз-другой, их не убудет, не перешибет, зато голос мужской так и влезает в души, что становится от него радостно и горестно. И тянут бабы плуг еще бойчее, посмеиваясь над коноводом своим, седеньким, хиленьким, в портках, закатанных выше коленок.
Остановились передохнуть в тени размашистых ив, обтереться от обильно выступившего пота, отдышаться. Только сдернули с голов платки, Огруня Плотникова остроглазее всех оказалась:
— Гляньте-ко, бабы, да ведь это, никак, Саша Осетров?!
Уставились все на тот берег, где служивый приостановился и, не сговариваясь, ринулись, толкая друг друга, через переходы, на ту сторону речки. Бегут, не одернув юбок, мельтешат ногами.
— Матушки мои! Верно, что Сашка Осетров! Вроде он, вроде и нет!
Остановились шагах в пяти, смотрят изучающе, в глазах немой вопрос и радостная жалость.
Старшему лейтенанту Осетрову от их немоты не по себе, улыбнулся сквозь темную щетину бороды, сверкнул единственным глазом:
— Ну что вы, родные, не признаете?
И загалдели вдруг разом, заулыбались ответно, заодергивали подолы, здороваться начали, кто стеснительно руку лодочкой тянет, кто постарше, обнимать, целовать начали его, будто с неба упавшего. Старались это сделать аккуратно, чтобы раненому не повредить: еле на ногах держался парень, дорога не близкая, да все на перекладных.
Дедушка Калистрат так и сказал:
— Буде вам, мать вашу так, издыху дайте герою!
И, верно, отступились маленько от парня, освободили дорогу, а сами со слезами, с жалобами к старшему лейтенанту:
— Колюшку-то мово помнишь поди? Убили под Киевом-городом! — это Елена Кузнецова, многодетная колхозница, обжигая горячим дыханием рядом стоящих подруг, изливалась перед Осетровым.
Анна-топтушка, прозванная так за то, что была бойка на ногу, бежит, бывало, по улице, одна нога в калош сунута, другая в сандалии, или еще смешнее: одна обута, а другая нога голая, — топчется вокруг сгрудившихся баб, заладила, как сорока:
— Дайте мне посмотреть-то, бабоньки, на него, я ведь его крапивой, никак, понужала!
Когда двинулся Саша Осетров по берегу, опираясь на совсем еще новую палку, с искусно вырезанной ручкой, бабы следом пошли, кружат вокруг да около, как пораненные птицы у теплого людского жилья, жмутся изболевшими думами к фронтовику, ломают в себе сердечную боль, крепятся духом.
В душе, может, завидовали ему, что вернулся живым, но въявь не высказывались: обидеть недолго. Вскликнула было Таисья Каменева, что вот де, мол, ты пришел, а моего Мишки нету, бабы, посуровев, так на нее глянули, что у той язык к небу прилип: не у одной у нее так-то!
Сашке Осетрову тяжело идти, останавливается часто, бабы его рассматривают, дивуются. Офицером стал, орденов да медалей полна грудь, возмужалый, в темной удали курчавых волос броские нити седины. Жалеют: без глаза парень остался, без ноги, а ведь ему и двадцати трех нету. Эхма! Сладко ли потом будет, с годами?! Пока, может, и доволен, что живой вернулся, матери в счастье, братишкам, сестренкам в радость.
Проводили бабы старшего лейтенанта до моста, наревелись досыта, нарадовались за других, а потом повернули обратно, к острову, под власть дедушки Калистрата, пашню заканчивать, на житье промышлять.
Александр Герасимов
ГОНЧАРКА
Мама Варя телом крупная, белолица, черноглаза. Волосы подстрижены коротко, с ранней паутиной седины. Как проводила папаньку на войну, работать устроилась в гончарную мастерскую.
Мастерская почти у самого Пьяного Лога, прозванного так за свой буйный характер в паводки, в распутицу. Приткнулась на отшибе села к Больничной горе окошками и стоит вот уже много лет, попыхивая дымом в лазурное небо из сушильной печи да беленых труб отопительных голландок. Летом здесь хорошо: травостои, ягодник и дикоцветье аж до самого старого кладбища. Полынный дух мешался с запахом горных цветов и, подгоняемый ветром, катился колобком по лысине Больничной горы до высоких сельских огородов и там, ожегшись о крапиву, вскидывался по переулкам в улицы, в просторные дворы.
Зимой мастерская горбится под тяжестью снежных сугробов, дрожит от ветра и холода. Далеко видно в ночи пять окошек, освещенных керосиновой семилинейной лампой. Мама Варя готовит к дневной смене глину. За день надолбит ее, мерзлую, натаскает, а уж ноченьку всю топчет ногами. Ходит по кругу от краев к середине, мнет посиневшими от холода пятками неподатливый пласт, старается, чтоб не пропустить камешек или там галечку какую, чтоб мастер потом не выговорил, чего доброго.
К тому, верно, и мяли босыми ногами эту глину, чтобы учуять ненужную примесь.
Ходит мама Варя по кругу, а следом, не отставая, — маленький, купленный этим летом, козленок, он взбрыкивает ножками и на ходу острыми зубами хватает потеплевшую и влажную глину.
Ночь на дворе звездная, с покосившейся набок луной, с ковшами Малой и Большой Медведицы. По- нашему — ночь баская. Но тяжело на душе у мамы Вари. Где-то идет война, и в село накатывает горе в виде листков-похоронок или писем от друзей-товарищей.
Маме Варе только тридцать этой зимой исполнилось, а высохла так, что годов на десять-пятнадцать выглядит старше. Да и одна ли она так-то...
А круг глины расплывается под ногами вширь. Он занимает уже всю вторую половину избы. Еще немного, и мама Варя закроет готовый сырец влажным половиком, чтобы не засох к смене, и начинает новый замес.
На исходе ночи, с клубами зимнего холода, в избу входит Егор Минеев, старший над гончарным производством. Он в латаном-перелатанном полушубке, в новых, поскрипывающих на морозе лаптях, портянки намотаны до самых коленок, толсто. Оборки крест-накрест аккуратно идут вокруг ноги в обхват, надежно. Рыжая бородка его в толстом слое инея, карие глаза добрые, с располагающей лукавинкой.
Перво-наперво голичком по новеньким лаптям пройдется, не торопясь, ласково, будто хром первосортный протрет, сбросит одежину и уж только потом в горницу, к маме Варе здороваться идет.
— Ну, здравствуй, Петровна, — скажет, и по ручкам, — все топчешься, значит? — Жалел маму Варю и уважал за безотказность в работе и веселый нрав. Да и собой она ладна же была, холера черноокая! Старый мастер пошаливал немало в молодости, да что было, то прошло. Эхма!
Вскорости приходили остальные мастера: маленький, плюгавый Петя Лобачев, с большой дынеобразной головой, Матвей Грязнов, старик за семьдесят, с упругим взглядом зеленых глаз, весь в волосьях, большой, могутный. Приходила и Тоня-Сухоня, тощая, как лутошка, мастеровое дело переняла от отца, лучшего гончара района.
Так в восемь рук начиналась работа. Садились за гончарный круг затемно, когда луна, скатившись с горы Варяжки, дотлевала у крайней избы и лишь волчий вой нарушал ташинский сон.
Налаживая первый колобок глины на заласканный руками гончарный круг, Егор Минеев как-то с