над головой свисал пучок остро пахнущей свежесорванной травы. Птица подняла руку, не достала и подпрыгнула, чтобы мазнуть пальцами. Сразу же потянула палец в рот: порезала о край травинки.
— Пойдём, Птиц, нет его здесь.
Вену было неуютно до крайности, хотя он не смог бы объяснить, в чём именно дело. Просто ощущалось неправильным — стоять в этом пустом доме… тем более — трогать что-то. Да ещё Птица вела себя так, будто ей ещё и десяти нет. Вену иногда казалось, что она и не собирается меняться вовсе, ни к двадцати годам, ни к тридцати.
От стен, и особенно из угла за печью веяло чем-то странным. Не то чтобы злым, но и не добрым тоже, как будто сквозняком, только не по коже, а прямо по кости. Вен мельком оглянулся на Быстрого — пёс остановился в дверях и смотрел внутрь не то чтобы враждебно, но подозрительно. Вен передёрнул плечами.
— Давай снаружи подождём, Птиц. Сюда нельзя без спросу, ты разве не чувствуешь?
Птица обернулась на него, подняла брови в преувеличенном удивлении. Вен крепко взял её за локоть и вывел на улицу — Птица от неожиданности не сопротивлялась.
Это было ещё прошлым летом, и Таввета они тогда не дождались, хотя просидели перед домом часа три, на короткой клочкастой траве, под тёплой от солнца стеной. Вен травил байки. Выяснилось, что Тидзо о Таввете не слышала — неожиданно, хотя и закономерно, если подумать. Говорить о нём считалось дурной приметой — точнее, народная мудрость грозила, что язык отсохнет, если станешь трепать, кому не надо. И даже приводила примеры нарушителей: дурачка из соседнего села и помершую в прошлом году мельницкую бабку. Кому именно не надо говорить, народная мудрость умалчивала; с полной уверенностью туда входили все посторонние… Но по большому счёту, о Таввете старались не говорить вообще — да и чего о нём говорить? Свои и так знают, что есть такой, а чужим это без надобности. Тем более, что обычно живёт он себе на том склоне за Горб-горой, выше по течению, и носа оттуда не кажет. А если у тебя к нему дело — так к нему и иди, чего тут говорить. Ходили к нему — с болезнями, с вопросами, иногда просили дать имя: не маэто, понятно, маэто от служителя Тиарсе получают и носят зашитым на шее, — но и хорошее эттей, чтоб не снашивалось и защищало каждый день, не всякий может сам найти. Ходили, словом, как к знахарю, или колдуну, или старейшине. И ходили не первое уже поколение и даже не третье.
— Ну так маги могут долго жить, — сказала Тидзо, когда пауза затянулась.
— Многие так и думают, — кивнул Вен. Почесал пёсий загривок, недвусмысленно подставленный под руку. — Но по-моему, столько даже маги жить не могут.
— Столько — это сколько? — Тидзо перевернулась на бок, потом села, вся спина в травяном мусоре. — Он тебе снился, что ли?
Вен покачал головой.
— Не снился, вроде. И я не знаю, сколько ему лет, просто… ну, не знаю. Кажется мне, что всё не так просто.
— А мне кажется, ты с Аткой переобщался. Это она любит байки собирать, про две тени, про кровь ветра, про водяные колокольчики…
Атка к Таввету ходила часто — как раз за байками. Она умела слушать, а Таввет любил рассказывать, как обнаружил чуть позже Вен, когда всё-таки застал его дома, с пол-луны спустя. Как раз с Аткой и ходил. Вен тоже умел слушать, только расспрашивал не про водяные колокольчики, а про людей, которые здесь жили раньше, как они жили, с кем воевали, как умирали. Таввет знал поразительно много, и в окрестностях Кааго и Ревеня знал чуть ли не каждый куст — и что росло на месте этого куста раньше. Это было не хуже замковой библиотеки, даже лучше, потому что можно было задать вопрос — и получить ответ, не вспоминая, у какого автора можно поискать упоминания, и не перелистывая сотни лишних страниц потом, когда вспомнишь.
Первое время Вен проверял его: задавал вопросы, ответы на которые знал, специально выискивал такие имена и даты, которых никто уже не помнил. Таввет отвечал и, кажется, про себя посмеивался, и улыбался под жёлтоватыми, завешивающими рот усами. Потом Вен проверял — по снам. Снам он доверял давно и прочно, и рассказы Таввета с ними не расходились. Сам же он сначала разницы между книжными и сонными проверками не видел, и вряд ли речь вообще зашла бы о снах, если бы не один случай.
Накануне Вену приснилась песня. То есть, снилось ему разное, хотя и несколько монотонно. По преимуществу, снились ему мягкие холмы вдоль реки, и он по этим холмам неспешно ехал, останавливаясь для того, чтоб то вдумчиво поохотиться полдня, то в реке окунуться, то накоптить впрок подстреленного мяса. Он знал во сне, что едет так уже не первые сутки, и не вторые, и не третьи, а холмы всё тянулись и тянулись мягкими волнами, изредка вспениваясь белой щебёнкой на гребнях, и времени не было, было только бесконечное сейчас. В тот день, что Вену снился, он пел по дороге какую-то песню, однообразную и бесконечную, как эти холмы. Кажется, там были и слова, но слов Вен не помнил наутро, а мелодия прицепилась, и он напевал её под нос, помогая Таввету потрошить свеженаловленую как раз для копчения рыбу. Точнее, сперва потрошил один только он, пока Таввет ходил проверять ещё и дальние тони.
Вен сидел на тёплых деревянных ступеньках с корзиной в обнимку, доставал оттуда рыбину — толстую, холодную, пахнущую рекой, — чистил, взрезал рыбий живот и кидал потроха поочерёдно своему Быстрому и тавветовскому коту. Быстрый сидел рядом и норовил ткнуться мордой в руку, мешая работать. Кот до такой фамильярности не опускался. Кот был грязно-оранжевый в бурых подпалинах, огромный, с обгрызенными ушами и непоколебимым презрением к миру. Опускаться до просьб он никогда бы не стал, так что лежал у ступенек с видом ленивым и независимым, и к падающей перед носом еде относился со сдержанной благосклонностью. Такое поведение еды прекрасно вписывалось в эгоцентрическую кошачью картину мира.
Ровный летний жар, запах зелени, ощутимый даже сквозь рыбный, размеренная работа, занимающая только руки, а не голову… Напевать без слов Вен начал уже на третьей рыбине, и к приходу Таввета вспомнил уже все переливы мелодии, хотя по-прежнему не помнил слов. Мелодия затягивала, и Вен ушёл куда-то за ней следом, и ничуть не удивился, когда кто-то рядом подхватил ту же мелодию, но со словами. От этого в голове прояснилось, и слова вспомнились разом, и бесконечная низка куплетов, и правила, по которым полагалось нанизывать новые. Вен продолжил петь — уже словами, и только строчки через три сообразил, что поёт на языке, которым вот уже лет пятьсот не говорят нигде, кроме как в его снах, а рядом стоит Таввет, молчит и смотрит крайне внимательно. От неожиданности Вен запнулся и невразумительно ляпнул:
— Я думал, нет такой песни…
Таввет неопределённо буркнул нелестное о Веновых умственных способностях.
— Ты её где выучил?
Вен помолчал, прикидывая, что можно правдоподобного ответить, вздохнул и решил рассказывать правду.
— От рыбы не отвлекайся, — напомнил Таввет, ставя рядом с первой корзиной вторую, сел на ступеньку, достал свой нож и взял следующую рыбину.
Рассказу он не удивился ничуть, расспрашивал, как часто сны приходят, есть ли какой-то порядок или нет, огорошил Вена вопросом, не пробовал ли он решать заранее, что увидеть во сне…
Вен остановился на половине движения, поднял голову поморгать на старика.
— Разве это возможно?
— Откуда мне знать? Я про такие сны не слышал. Попробуй.
Вен пробовал, не раз и не два. Пробовал по односложным подсказкам Таввета сосредотачиваться на одной мысли, прогоняя из головы все остальные. Думать о чём-то несложно; не думать ни о чём — при первых попытках кажется задачей невыполнимой. Особенно, когда нужно не думать и не чувствовать, а тебя только что что-то взбудоражило.
Пробовал останавливаться на грани между сном и явью, не спугнув при этом начинающегося сна и не засыпая полностью. Это иногда получалось, но очень ненадолго, и образы приходили рваные, несвязными обрывками
Вен и раньше записывал некоторые сны: если сон был похож на такой, из прошлого, и если в нём были имена, названия, события, которое стоило проверить по хроникам. Таввет сказал записывать все: так