Почему-то совсем не лицо Рогволда представилось ему в этот момент. Крупным планом — а потом похабное изображение дрогнуло, словно удаляясь в кадре — живот, бедра, плечи, колени; мелькнул смеющийся глаз между прядями волос… На зубах захрустел песок, и Эд сплюнул и поднялся.
Лагерь спал. Только из палатки Дяди Степы еще пробивался свет, да у Паши с Диночкой колебалась, вспучиваясь, стенка — там были заняты. Оранжевая полоса заката светила из-за черного леса. Уже совсем стемнело, и раскопа не было видно. Где-то там, думал Эд, упираясь подбородком в песок. Где-то там… Он вскочил и побежал к Дяде Степе.
Дядя Степа, лежа на раскладушке, заполнял экспедиционный журнал — и на Эдов вопрос вытаращил глаза. Да, конечно, мы находили следы кострищ… что случилось, Эдик? (Он показал раскрытую книгу. Дядя Степа читал, поднеся к фонарю.) Ах, ТАКИХ кострищ… Эдик, во-первых, такие кострища принято было разметать. А кости и пепел казненных на Западе, например, выбрасывали в реки, развеивали по ветру… Эдик, даже если бы мы что-то нашли, историческая ценность такой находки… сам понимаешь.
— Я понимаю, — кивал Эд, сидя на полу и косясь в угол, на обернутый полиэтиленом ящик с костями Ингигерд.
Да, конечно, я все понимаю; да и зачем они мне — останки? Что я стал бы делать с обугленными костями семисотлетней давности? Сложил бы в коробку из-под телевизора и похоронил бы на христианском кладбище?
— На костре, — сказал он сипло. Он изо всех сил старался сдерживаться, но голос сел совсем, и пришлось откашляться. Дядя Степа смотрел с возрастающим недоумением. — В России же тогда так не казнили. Это на Западе… Нет?
Начальник экспедиции равнодушно пожал плечами. Казнили, Эдик. Волхвов жгли, ворожей… А нетрадиционная сексуальная ориентация в те времена — это, знаешь, дело такое. К тому же княгинечка-то была иностранкой, мести требовали ее родичи, ее воины… Могли и казнить по обычаям ее народа.
Эд вспомнил обоих попиков и замолчал, глядя в пол. Сердце билось в горле — Эд так и не понял, слышит его или чувствует. Потом оно затихло, вернулось на свое место; глядя в угол, на пеструю пирамиду коробок с находками, Эд позвал:
— Степан Васильевич.
— М-м? — осекшись на полуслове, спросил Дядя Степа.
Эд высмотрел в пирамиде коробок одну — пластмассовую, с висячим замочком шкатулку для бижутерии. Золотую диадему Ингигерд отправили в город сразу же, и где-нибудь она уже лежит в сейфе, но ведь была же куча более мелких и дешевых вещей. Пряжки и бляшки от пояска, кольца, серьги…
— Степан Васильевич, помните, в гробнице колечко золотое было? С красным камешком?
Он отвернулся, чтобы Дядя Степа не видел его лица. Колечко… Бусы перенесли его на луг, где в них погиб человек; где гарантия, что кольцо, снятое с пальца покойницы, не перенесет в замурованную гробницу? К тому же ни одной из найденных вещей не было на княгине в момент гибели — а что, если предметы, не пережившие ничьей смерти, в качестве «катализаторов переноса» не работают?
Уже сам понимал, что его заносит в чушь — вот уже и до самопальных псевдонаучных терминов дело дошло; но… Да ерунда это все, на самом деле. Мало ли на свете предметов, бывших свидетелями чьей-то смерти — ходят по коллекциям пряжки и пуговицы из могил несчастных солдат, которых уж точно не переодевали перед похоронами, и никого никуда не переносят. Тут не в предмете дело, а в месте… «Иначе и все шмотки, что на тебе сегодня были, сработали бы не хуже…» — «А может, и сработали…» — «А почему бусы исчезли? И почему появлялись? И где они теперь?»
Он вспомнил маленькую напряженную руку, на которой его пальцы оставляли белые, быстро краснеющие следы. Нет, не было на Ингигерд никаких колец. Точно.
— Я хочу проверить одну штуку, — сказал он как раз замолчавшему, устав переспрашивать, Дяде Степе. — Не дадите на ночь?
За время паузы он успел сбить на землю и прихлопнуть бежавшего по стенке палатки паука; по лицу Дяди Степы было видно, что Эдово поведение нравится ему все меньше. Но колечко — далеко не самая ценная из находок, символическая ценность драгметалла и, прямо скажем, невеликая ценность историческая, — при том, что Эду, если уж ему понадобились деньги, проще было спереть всю шкатулку…
— Чтобы утром было, — сказал наконец руководитель, протягивая руку к пирамиде.
Эд кивнул, принимая в ладони крохотный предмет. Перстенек не производил впечатления. Овальный, темно-красный и непрозрачный, явно не драгоценный камень в лапках вполне стандартного вида зажимов. Тусклый металл даже не казался золотом — бронза, дешевка… Вполне реально предположить, что колечко куплено где-нибудь в вокзальном ларьке, зато в правду — в его почти тысячелетний возраст — верится с трудом.
Кольцо с пальца скелета; оно было на ней, пока она гнила, и еще шестьсот лет после. Эд поморщился, двумя пальцами опуская его в карман. И поднялся, и вышел, тщательно задернув за собой полог.
Добежать, подхватить на руки…
…Странно пахнет мех плаща. Руки в кожаных перчатках, упавшие на его, Эда, плечи…
Он задавил в себе воспоминание. Я уже не имею права. Пока все не станет ясно; пусть все скорее станет ясно…
Мне нет прощения, как сказал кто-то когда-то.
…От остывших углей еще пахло дымком. Они не заливали костер, пренебрегая правилами противопожарной безопасности. Эд сидел на песке у обложенного камнями кострища и смотрел — на черную груду углей, на светлеющий в темноте пепел… Ткнул один из углей пальцем — крупный брусок распался на сразу потерявшиеся половинки.
Дерево — тоже органика, думал он. Человек сгорает точно так же — вздувается и лопается кожа, шипят в пламени кровь и сукровица… И волосы вспыхивают легко и мгновенно, а потом все обугливается, как дрова…
И запах. Пресловутый, многократно описанный запах горелого мяса — даже вообразить его Эд не мог, он даже шашлык в костер никогда не ронял, он вообще не любил шашлыки… Сожжение на костре он видел только в кино. В «Жанне д’Арк», например.
…Вот палач подносит факел, и занимаются вязанки хвороста. Желто-оранжевые языки пламени, пробивающиеся сквозь щели в досках помоста, и тучи летящих искр… и завернутые за столб руки, пальцы, вцепившиеся в цепь кандалов… Он не пошел бы своими ногами — значит, или тащили силой, или уже не мог сопротивляться…
Эд затряс головой, давя в пальцах холодные угли. Вдруг представился костер, сложенный в его, Эда, дворе, под окнами родной девятиэтажки; и как сбегаются на зрелище дети и взрослые, а сверху, с низкого серого неба, летят снежинки…
Впрочем, на Руси, кажется, сжигали в срубах. Или нет?..
А ведь он, наверно, звал меня, понял Эд с ужасом. А я не слышал. Я пел и плясал, счастливая сволочь, пока его там… Хотя с чего я взял, что он ценит меня настолько, чтобы считать способным помочь?
Ценит… Ценил. Семьсот лет назад. Семьсот лет назад прогорел костер, а потом пришла весна, и талая вода размыла остатки пепла… а потом прошли годы, и зажглись другие огни, обмотанные горящей паклей стрелы воткнулись в стены, и стены рухнули, раскатившись пылающими бревнами… и легли все, кто когда-то стоял вокруг костра, разжигал, подгребал, стерег… а кто не лег, те, очертя голову, бежали в леса — или, спотыкаясь, побрели на веревках за монгольскими обозами… А неубранные развалины остались тлеть под снегами и дождями, заметаемые землей, ибо никто никогда больше не селился в этих местах… А потом пришли мы.
Ночь дышала ветром, шуршала травой и мерцала звездами. Ночь семьсот лет спустя…
Зола и угли. Я мог его вытащить. Будто только сейчас дошло: МОГ! Сидел бы сейчас рядом, ничего бы ему не грозило… (И не выдержал — покосился сперва вправо, потом влево. Точно и вправду вдруг понадеялся.)…Я спросил бы: «Ну что, малыш, тебе здесь нравится?» А он…
Шелестели темные кусты.
Меня, сказал Эд кому-то, сжимая голову ладонями. Меня. Не трогайте его, сволочи, — вот он я,