Поэтому сами виноваты, что оказались здесь и терпите унижения от вот таких субъектов.
Он многозначительно кивнул в сторону Шванеке, без сил сидевшего на табурете.
— Вы сами не раз играли на руку тем, кто потом упрятал вас сюда. Почему? Да потому, что вы не предприняли ничего против них, а у вас ведь была такая возможность, и не раз. Более того — вы их поддерживали — вы, офицеры!
Теперь в голосе солдата звучали металлические нотки. Шагнув к оторопевшему полковнику, он отвесил ему наигранно–почтительный поклон и сказал:
— Знаете, почему я здесь? Потому что кулаками проучил одного скота — тоже офицера, который вел себя также, как и он. А тот, поверьте, тот заслужил куда большего, чем простой взбучки. Нашему Шванеке я просто показал, что не желаю смириться с тиранией озверевшего хама, как, впрочем, никогда не смирюсь и с тиранией офицерства. С ним проще — он усвоил полученный урок, а вот с вами потруднее будет. Вы ведь покоя не знаете, пока вас личиком в грязь не ткнешь.
Бесцеремонно, даже с какой–то брезгливостью, солдат отстранил бледного как смерть полковника и подошел к Шванеке.
— Ну как здоровье? — дружелюбно, почти ласково спросил он.
— Ну и ну!
Шванеке смог наконец встать на ноги. Теперь вид у него был, как у затравленного пса.
— Как это ты сумел? Нет, ты уж меня поднатаскай, пожалуйста. Ты первый, кто меня вот так сшиб с копыт.
— Знаешь, я, пожалуй, воздержусь. И вот что, помоги–ка прибрать здесь — не дай бог Перебродивший заявится.
Юлия Дойчман, сидя за столом мужа, писала ему:
«Дорогой мой Эрнст!
Знаю, что это письмо никогда не дойдет до тебя. И все же решила сесть и написать — просто хочется поговорить с тобой, высказать все, о чем сейчас думаю, что чувствую, как живу. Конечно, лежащий передо мной лист бумаги — не самая лучшая замена личному общению. Но я, закрыв глаза, пытаюсь представить твое лицо — и ты появляешься передо мной, высокий, худой, с длинными, неуклюже повисшими вдоль туловища руками, высоким лбом и серыми, вечно изумленными детскими глазами. И все же тебя со мной нет, я все время пытаюсь удержать твой образ, но он ускользает, медленно и неудержимо расплывается… Несколько дней назад я возобновила «ночные бдения“, хочется поскорее еще раз прогнать все, что мы с тобой начинали, все сделанное за эти два года, пока тебя не забрали. Иногда мне удается с головой уйти в работу и хоть на время избавиться от непреходящего, докучливого, вытесненного из сознания страха — нет, я делаю что–то не так, нет, у меня не получится, нет, я не смогу тебе помочь, упустила, поздно, слишком поздно. Но тут вдруг перед глазами возникает результат работы — цельное, завершенное здание, сложенное из наших с тобой идей. Какими же счастливыми были для нас эти последние два года, счастливыми, несмотря на войну! Только мы этого не понимали. Или не всегда понимали из–за ежедневной рутины — доставания карточек, усталости, раздражения по поводу неудавшихся экспериментов, неверных путей, зря потраченного времени. Понимаю, бывало, что я проявляла нетерпение и даже сварливость, вечно придиралась к мелочам. То, что это были мелочи, я поняла только сейчас, тогда до меня это не доходило. Господи, что я отдала бы сейчас за то, чтобы вновь хоть раз собрать твою раскиданную по всей квартире одежду, когда тебе вдруг ни с того ни с сего ударило в голову переодеваться! Поверь, я все отдала бы за то, чтобы ты снова сидел за столом напротив меня и, орудуя ложкой, торопливо поедал суп, словно участвуя в состязании кто быстрее доест! Как бы я была счастлива снова уютно устроиться в нашем уголке, и чтобы ты на все мои вопросы отвечал бы своим извечным аханьем! Боже, как меня раздражали тысячи мелочей! Как я бесилась, когда ты вдруг позабыл день нашей свадьбы — точнее, как ты его постоянно забывал. А как убивалась по поводу того, что ты явно недооцениваешь мою работу, которую я считала ничуть не менее важной, чем твоя.
Эрнст, мой любимый Эрнст, каким же смешным, детским и пустяковым кажется мне все это теперь! Только сейчас я начинаю это понимать. Сегодня я готова это признать. Сегодня я понимаю, что единственно важно то, кто ты есть! Что ты сделал? Важна наша любовь, как важно и то, что я сделала для тебя и кем я для тебя являюсь. Важно осознать свое место и задачи, которые предстоит решить.
Нет, не подумай только, что я вообразила себя второй мадам Кюри. Но я стремлюсь соответствовать месту, которое заняла. Сегодня я понимаю, что не мне бегать с тобой наперегонки, а вот помогать тебе я должна. А мой первейший долг сейчас — сберечь тебя не только ради себя самой, но и для других, ради твоей же дальнейшей работы, ради воплощения твоих идей в жизнь, ради всего того, что ты успел совершить, и ради того, что тебе еще предстоит совершить в будущем.
Свой путь я вижу.
Я сознаю всю опасность того, чем занимаюсь, но я не вправе отказываться от этого. Если бы только у меня было больше времени! Если бы я знала, как у тебя дела и где ты! Стоит мне только подумать о тебе, мой Эрнст, как я снова все та же, жаждущая любви девчонка, которая, глядя на звезды, мечтает о том, кому хотела бы принадлежать. Я принадлежу тебе, вся без остатка, ты живешь во мне, мы долго и все же до ужаса мало пробыли вместе, и все же мне так хочется отыскать на небе звездочку, пускай совсем крохотную, но нашу с тобой. Пусть она будет едва заметной, почти невидимой глазу, но она будет принадлежать нам и только нам. И тем лучше — никто ее не заметит и не отнимет у нас.
Сейчас уже поздно. Доброй ночи тебе, мой Эрнст, я закрываю глаза и все время думаю только о тебе, может, еще когда–нибудь ты снова поцелуешь меня на ночь — в губы, в глаза, а потом и в кончик носа…»
Юлия отложила ручку, откинулась на спинку стула и, прикрыв глаза, улыбнулась. По щекам сбежали быстрые, блестящие слезы.
В среду, то есть в день прибытия в лагерь, Шванеке довел обер–фельдфебеля до того, что Крюль какое–то время даже не знал, как поступить. И в субботу Шванеке вновь удалось поставить обер– фельдфебеля в полнейший тупик, чего не удавалось никому из подчиненных с самого начала карьеры Крюля в статусе младшего командира.
Шванеке сподобился на самый настоящий шедевр. Позади второго барака, где размещались 1–й и 2–й взводы 2–й роты, неизвестно откуда появился ящик. И в этом ящике сидел кролик. Сначала Крюль, проходя мимо, не обратил на ящик внимания, хотя этому предмету здесь было явно не место. Слишком уж обер– фельдфебель «был поглощен эпизодом с обер–лейтенантом Беферном и устроенным им курсом похудения. Но, пройдя пару метров вперед, до него вдруг дошло — что–то не так. Обер–фельдфебель, остановившись, резко повернулся, будто ужаленный. Сомнений быть не могло: это был действительно ящик, в котором расположился вполне упитанный и жизнерадостный кролик.
— Чье это животное? — вне себя завопил Крюль и стал вглядываться в солдат, только что закончивших приводить в порядок территорию и стоявших в последних лучах низкого осеннего солнца. — Дойчман, кому принадлежит это животное?
— Не могу знать, герр обер–фельдфебель, — рявкнул Дойчман в ответ.
Он уже усвоил, что в рапортах и командах самое главное вовремя налечь на голосовые связки. Чем громче, тем больше пользы. Чем горластее солдат, тем выше его ценит начальство.
— Мне, — ответил Шванеке, сделав два шага вперед.
Крюль ахнул.
— Так точно. Я большой любитель животных, герр обер–фельдфебель, — с сияющим лицом доложил Шванеке Крюлю. — Прямо места не нахожу, если рядом нет какой–нибудь милой животинки.
— Откуда оно у вас?
Крюль, нагнувшись над ящиком, разглядывал откормленного кролика. Откусив кусок от морковки, животное испуганно забилось в угол ящика. Обер–фельдфебелю не давали покоя три вопроса — первый: откуда взялось животное, второй: откуда взялся ящик? И третий: откуда взялась морковь?
— Просто прибежал к нам, — пояснил Шванеке.
Обер–фельдфебель без единого слова повернулся и зашагал прочь. У барака, где располагалась канцелярия батальона, он повстречал обер–лейтенанта Обермайера, который как раз собрался уезжать из лагеря, и тут же доложил ему о неслыханном происшествии. Но офицер вполуха выслушал Крюля.
— Порадуйтесь беззаботной казарменной жизни, насладитесь ею! — только и ответил он, дружелюбно