а сам стал наблюдать за обер–лейтенантом Беферном: вот он выбирается из саней, вот неторопливо застегивает шинель, потом с достоинством принимает рапорт унтер–офицера, благодушно бранит последнего за пренебрежение такой важной на войне вещью, как каска, а после чуть ошалело пялится вслед Ванде, личной переводчице обер–лейтенанта Вернера, как раз проходившей мимо. Несмотря на скрывавшие фигуру шубу и валенки, просто нельзя было не заметить, до чего же хороша эта чертовка.
— Ну и экземпляр! — обреченно пробормотал адъютант гауптмана Барта, тут же подумав, что надо бы прочесть личному составу лекцию на тему «Подрыв боевого духа немецких солдат вследствие общения с русскими женщинами».
Вернер, положив телефонную трубку, усмехнулся про себя.
— Ясно. Беспокойная ночь тебе сегодня гарантирована, — злорадно заметил он.
Сидевший тут же фельдфебель только хмыкнул.
— Ну не каменный же он, герр обер–лейтенант, — как бы в оправдание произнес подчиненный оберлейтенанта Вернера, выходя из помещения.
Странный был этот фельдфебель. Совсем не типичный — очкарик, смахивавший на институтского преподавателя. И вдобавок изъяснялся высоким штилем, если, конечно, не был взбешен на солдата.
Беферн с Вернером обменялись рукопожатиями.
— Вот я и снова здесь, герр Вернер! Вас это не удивляет?
— 'Почему это должно меня удивлять? — пожал плечами Вернер. — В конце концов, если ты на войне, тут уж поневоле приходится рассчитывать на всякого рода неприятные сюрпризы.
— Благодарю.
Хороша встреча. Как говорится — мордой об стол. Однако по недолгом раздумье он все же решил не заострять на этом внимание и самому предпринять первый шаг к примирению. Ну, если не к примирению, то, по крайней мере, попытаться сознательно избежать открытой вражды. И потом, о каком примирении может идти речь, если они, собственно говоря, и не ссорились? Нет–нет, офицерский корпус должен оставаться монолитным во все времена, в особенности в нынешние, надо признать, нелегкие времена.
— Почему вы так негативно настроены ко мне? — не принимая враждебного тона Вернера, спросил Беферн. — Смотрю я на вас и думаю — неужели я появился на этот свет исключительно ради того, чтобы раздражать обер–лейтенанта Вернера? Нам следует сплотиться, мы ведь, в конце концов, все в одной лодке.
— Верно. Вот только вы гребете не туда, — неприязненно ответил Вернер.
— Вы несправедливы ко мне. Я просто выполняю свой долг.
Вернер снова уселся.
— Понятно, — сказал он. — Просто выполняете свой долг. Пусть так. Но вот только почему вы три дня назад, например, забрали из госпиталя в Орше всех отпускников, кроме того, находящихся на излечении в нашем временном медпункте в Борздовке, и решили устроить им марш–бросок? Это тоже часть вашего долга, герр Беферн?
Последнюю фразу он произнес с нажимом, раздельно.
— Раненых, которых в регулярных частях положено отправлять на полтора месяца домой, — добавил Вернер. — Знаю, знаю, — отмахнулся он, видя, что Беферн пытается возразить, — мы — не регулярные части, и у нас никаких отпусков не положено. Только отдых, так сказать, при части, то есть в оршанском госпитале. Смех да и только! Но даже оттуда вы выдергиваете людей, причем кое–кого с незажившими ранами, и устраиваете им марш–броски? Три–четыре, и вперед с песней! Шагом марш! Бегом марш! И так далее! С теми, кто и на ногах едва стоит!
Обер–лейтенант Беферн уставился в окно.
— Закалка! — помолчав, непреклонным тоном пояснил он. — Армия, война — это не прогулка к морю в теплые края. И потом, чуть–чуть размять кости — это только на пользу.
— Ну, об этом следовало бы спросить того, кто больше нас с вами в этом понимает. Врачей, например.
— Да бросьте вы! — презрительно отмахнулся Беферн.
— Знаете, как все это называется? Садизм, герр Беферн.
— Можете называть это как вам будет угодно. Ни в одном уставе не записано, что с выздоравливающими надлежит обращаться, как с гражданскими лицами. Кто–то считается выздоровевшим, кто–то выздоравливающим, но и те и другие были и остаются солдатами! Надеюсь, вы все же понимаете, герр Вернер, что пока что нам очень нужны солдаты, не изнеженные нытики, а солдаты, закаленные и привычные ко всему, не знающие пощады к врагу. Вы ведь офицер, неужели вы этого не понимаете? Поймите, герр Вернер, нам предстоит суровая борьба, и долгий путь к окончательной победе над врагом…
— Да перестаньте вы поучать меня! Слушаешь вас, и такое впечатление, что вы как заезженная пластинка — окончательная победа, окончательная победа, окончательная победа…
Тут Беферн почуял, что поймал своего оппонента.
— Вы что же, сомневаетесь в нашей окончательной победе? — угрожающим тоном спросил он.
— Я? — искренне изумился Вернер. — Да что вы? Ничуть.
И подумал про себя: «Какой же ты все–таки напыщенный идиот! Подловить меня вздумал!»
— Ваши высказывания…
— Вот что, Беферн, у меня есть все основания привлечь вас к ответственности. Вы приписываете мне то, что я не говорил и не скажу даже в бреду. И если вы не в состоянии понять, что я хотел сказать, это говорит не в пользу ваших умственных способностей. А говорю я следующее: к чему без конца повторять одно и то же, если всем все и так ясно? Поймите, слова от частого их употребления к месту и не к месту имеют способность обесцениваться. А такое понятие, как «окончательная победа», — свято для нас.
Оглушенный Беферн молчал. Он всего мог ожидать, но не такого. Сжав руки в кулаки в карманах шинели, он, помолчав, произнес, причем просто ради того, чтобы не молчать:
— Ну, хорошо, хорошо. Если в этом мы с вами едины — почему, скажите мне, почему вы так упорно дистанцируетесь от меня?
Вернер, поднявшись, вплотную подошел к Беферну и немигающим взглядом посмотрел на него.
— Наша идеология помимо прочего включает и уважение к человеку, герр Беферн. Вы — плохой национал–социалист. Я не состою в партии, но все же никогда не позволил бы себе того, что позволяете вы. Вы мне отвратительны. То, как вы поступаете с теми, кто был ранен, кто пролил кровь за Германию, пусть даже будучи в штрафбате, мягко выражаясь, подлость. И мне стыдно носить ту же форму, что и вы. Но вы не только никуда не годный национал–социалист. Вы просто свинья, садист и свинья!
Побелев как мел, обер–лейтенант Беферн без единого слова вышел из хаты, а выйдя, какое–то время стоял, пытаясь осмыслить произошедшее. Его трясло. И это он услышал от Вернера? От чуть ироничного, но никогда не выходившего за рамки Вернера. Да его устами сейчас говорил Обермайер! Он рассуждает в точности так же, как все эти проклятые трусы, те, из–за которых германский вермахт утратил непобедимость первых лет. Уж не разваливается ли офицерский корпус на куски? Как это он сказал? Никуда не годный национал–социалист? И это мне? Мне?! Назвать никуда не годным национал–социалистом меня? Того, кто торчит в этом аду под Оршей? Кто ни на минуту не усомнился в правоте нашей идеи? Кто… Откуда эта пропасть между нами?
Подавленный происходящим, Беферн медленно побрел назад к саням. В нем зрела решимость доказать свою преданность идее национал–социализма. Он понимал, что он был не одинок, что за ним стояли сильные люди, и был готов всего себя бросить на чашу весов победы, истинной, конечной победы не только над внешним, но и над сумевшим внедриться в собственные ряды внутренним врагом.
— В батальон! — срывающимся от злости голосом скомандовал он водителю.
Вернер тут же связался по телефону с Обермайером и рассказал о случившемся. Обермайер молча выслушал своего товарища, потом Вернер услышал в трубке искаженный треском голос:
— Да ты рехнулся, Вернер!
— Фриц, я больше не мог этого выносить!
— Послушай, Вернер, мы обязаны сохранить трезвую голову, мы не имеем права давать волю эмоциям. Что будет с нашими подчиненными, если нас с тобой вдруг… Если мы с тобой в один прекрасный день тоже окажемся на их месте в каком–нибудь из штрафбатов?