всякому памятные, кому доводилось жадно ласкать любимое, влекущее, жаркое?.. И не осталось ни единого кметя, у коего не взыграло бы в широкой груди ретивое сердце. И глаза уже не видели, что худа телом была Смага и лицом темна, и черноволоса, и росточком невелика. Желанней сотни красавиц казалась она в этот миг всякому, кто смотрел на неё с лавок дружинной избы. Так потянула к себе, что хоть на ноги вскакивай…
Кто-то самым первым начал тяжко прихлопывать себя по коленям в такт движениям Смаги, и очень скоро громыхали ладонями все, от отроков до бояр. И каждому каждый, кто слева-справа сидел, неизвестно почему стал казаться соперником. Притом что знал всяк – не его девка, нечего и рот разевать… Чудеса!
Сидели, выпучив глаза, премудрые старики: куда-то подевалась вся их премудрость, вели слово сказать – не возмогут внятно промолвить, разве что замычать… У одного аж слюна покатилась струйкой по подбородку, запуталась в бороде… Разобрало даже Твердяту, заёрзал, нахмурился, попробовал глаза отвести. Не вышло: возвращались глаза, сколько ни отводи… Что уж тут про молодых говорить? Харальд Искре уже не пытался ничего объяснять, оба туповато молчали, красные, словно две свёклы.
И лишь князь Вадим спокойно сидел на своём стольце. Ему, вождю, гоже ли являть нахлынувшее? Не бил себя по коленям, не топал, ничего не кричал. Слегка улыбался в усы – и всё. Хорошо сделал, мол, что Замятне велел девку вести. Знатно дружину хоробрую повеселил…
Однако и княжеская десница время от времени сжималась в кулак. Вадим это замечал, расправлял пальцы без промедления. Спустя время костяшки снова белели.
А Смага-Лейла всё кружилась, и неслась вихрем, и роняла шелка. Прибоем отдавался в стенах рёв голосов, дрожали стропила, ходил под ними клубами побеспокоенный дым. Вновь и вновь кольцом выгибалось тонкое тело, взлетало в немыслимых прыжках, так что пятки мелькали выше макушки… и, пролетев, опускалось невесомой пушинкой, мчалось дальше, теряя ещё одну шаль…
И опять ахнула и окаменела дружина Вадимова, когда вдруг слетел последний покров, и осталась плясунья в одних красных шёлковых шароварах. Да и то, какими следует портами назвать, – типун на языке выскочит. Так, тоже вроде шалей каких-то, на бёдрах заколотых да возле колен – сверху вниз всю ногу видать… Но тому, кто срамотой это назовёт, – опять типун на язык, помолчал чтоб. Так оно и должно быть, чтобы сияло умащенное потом смуглое тело, и текло, и струилось, и неведомым образом продолжало стремительный танец, неподвижно стоя на месте… Пел звонкий бубен, и вторили костяшки, и оторопевшие гудошники снова схватились за смычки, поднесли свирели к губам… Точно волны перекатывались под кожей полунагого девичьего тела, и громко неслась то ли песня, то ли нескончаемый любовный стон…
И сорвался Замятня. Изошёл в своём углу чёрной бешеной лютостью, не выдержал. Звериным прыжком подлетел к дивной плясунье, взметнул с полу овчину забытую… Сгрёб девку в охапку, только ножки мелькнули в красном шелку… Рванулся за дверь.
Лабута уже в спину ему отпустил шутку из тех, какими на свадьбе напутствуют жениха, идущего держать честной опочив, но Замятня вряд ли услышал.
Надобно сказать – позже, по трезвом размышлении, иные усомнились, стоило ли приводить на святой праздник заморскую девку с её танцем, неведомо какими Богами благословлённым… Однако сомнения жили недолго. В ночь Даждьбогова воскрешения едва ли кто из гридней остался обойдён женскими ласками. Так бывало и в прежние времена, но немногие даже из старых бояр могли о себе самих вспомнить, чтобы когда-нибудь раньше с такой щедростью дарили себя жёнам или случайным подругам. И не после каждого праздника точно в срок каждая баба рожала по дитю…
Но всё это было потом. А пока Харальд с Искрой, распаренные и неловкие, вывалились на крыльцо, хватая ртами воздух, словно два карася. Принялись умывать лица снегом, выбрав в углу затоптанного двора место, где было почище.
– Замятня-то… – наконец выговорил юный Твердятич. – Припас ведь я ему тут… подарочек…
Харальд понял по голосу: из тех был подарочек, что к празднику Середины Зимы во множестве подносят почтенным людям озорные юнцы. Кому сани втащат на крышу, кому в хлев заберутся и всем коровам попарно свяжут хвосты… Сам Рагнар Кожаные Штаны в молодости не чурался подобных забав, так какой упрёк сыну?.. Харальд с любопытством смотрел на дружка, и Твердятич показал ему маленький берестяной туесок:
– Вот! Щепоточку в огонь урони – и до завтра не прокашляешься, очей от слёз не протрёшь! Бросим в дымогон ему?..
Харальд с непонятной радостью согласился. Замятню он, как многие, не любил. И почему-то после сегодняшнего особенно хотелось ему досадить.
Замятнина изба была выстроена прошлым неудачливым летом ещё попозже кремля – из сырых лесин, без сроку, без должного спросу. Иных ладожан сами кончанские приглашали жить у себя, теснились, давая витязям место. Замятню никто под кров не позвал, видать, страшились, что кров того не вынесет, рухнет. Вот он с Лабутой да прочими ближниками и выстроил себе жильё. Забором обнёс. Пустил по двору бегать злющего кобеля…
Харальд с Искрой, невидимые в потёмках, подобрались к забору с подветренной стороны.
– Ты котом покричи, – посоветовал Твердятич товарищу. – Я на клеть, потом через сени на избу, и готово. Загодя разведывал!
Видел бы сейчас своего единственного сынка боярин Пенёк! К тому ведь привык, что не было в отроке задора к ратным потехам, рвения воинского. Сколько сраму поднял, тихоню вырастивши!.. Радовался Твердята, что сдружился сыночек с княжичем датским, начал от грамоток чужеземных головушку поднимать, разминать рученьки-ноженьки. И не ведал, что в дружбе той был его сын верховодом.
– А пёс отбежит? – шёпотом спросил Харальд.
– Не тронет меня пёс, – ответил Искра уверенно. – Это видал?
И сунул датчанину под нос запястье правой руки. До рассвета оставалось ещё далеко, в темноте удавалось различить только тропку и белый снег по бокам – пришлось Харальду взять его руку в свою. Запястье Искры обвивала узкая шерстяная тесёмка.
– Собачья! – пояснил сын боярина. – Как стал носить – больше ни один не бросается…
– Ш-ш!.. – Харальд проворно схватил его за плечо. – Это что? Слышишь?..
Из-за высокого плетня, к которому они крадучись приближались, долетел жалобный то ли стон, то ли плач.
– Пёс скулит, – шепнул Искра. – Привязали небось, вот и плачет от скуки.
– Нет, – прислушался Харальд. – Не пёс…
– А рычит кто?.. – выдохнул Искра совсем уже тихо.
Обоим сделалось жутковато. В самом деле, чего только ни произойдёт в подобную ночь, кромешную, сумежную ночь, ни старому, ни новому году не принадлежащую!.. Ну как впрямь подступили к Замятне недовольные души… Или зверь невиданный пожаловал из лесу, когти простёр…
Харальд первым поборол подхлынувший страх. У его племени считалось за доблесть раскапывать курганы богатых, но тяжких нравом людей, прилюдно сулившихся отстаивать свои сокровища даже после кончины. Немного сыскивалось храбрецов, решавшихся на схватку с жителями могил, но ведь сыскивались! А значит, сыну Рагнара Лодброка следовало быть не пугливей…
Он подкрался к плетню вплотную и поискал щёлочку, но забор был плотный и к тому же сплошь забит мокрым снегом – всё, что увидел, это свет от огня, горевшего во дворе. Харальд сперва разогнул спину, а потом вытянулся на носках, заглядывая через верх. Искра ростом был поменьше дружка, но тоже поспел, высунулся. Не отставать же!..
…Факел, светивший Замятне по дороге домой, лежал на земле. Он не погас единственно потому, что упал рядом с колодой, где недавно кололи дрова: там осталось немало сухих щепок и клочьев берёсты, и они занялись небольшим костерком, позволявшим рассмотреть, что делалось во дворе.
А там совершалось вроде как продолжение Смагиного танца, от которого толком ещё не остыла их плоть. Но каким же страшным оказалось то продолжение!..
Овчина, кутавшая заморскую девку от сырого зимнего холода, мокла в луже талой воды. Смага лежала на деревянных мостках, тянувшихся от калитки к крыльцу, лежала безобразно разломанная, распластанная, вбитая в набрякшие занозистые горбыли… И голая. Не по пояс, как в дружинной избе, – совсем. Лишь на одной ноге возле щиколотки болтался обрывок красного шёлка – всё, что осталось от вьющихся, точно алый огонь, шаровар…