это сковывало, вызывало ненужное напряжение. Я подчас не просто сутулился — цепенел. И здесь как нельзя кстати было доброе слово инструктора. Расслабляясь и смелея, я пилотировал самолет увереннее и в свою очередь выдавал шуточку:
— А головой? Голова тоже для пилотирования нужна?
— Гм, — хмыкнул Иван Петрович. — Читал я когда-то книженцию «Всадник без головы». А вот летчиков безголовых что-то не видывал…
Уже через минуту я о своей шутке пожалел. Приближалась земля, и снова началось черт те что. Машина меня не слушалась, а я не понимал ее, точно мы с ней мешали друг другу. Вверх-вниз, вверх-вниз. Не пологий спуск, а волнообразное раскачивание.
— Спокойненько, спокойненько, — опять зазвучало в шлемофоне. — Придержи штурвал, придержи. Во, хорошо. Порядок. Она же молодая еще, глупая, с ней ласково надо. Вот так. Не тот летчик, кто взлетел, а тот, кто сел…
Но когда наша «молодая-глупая» коснулась наконец бетона посадочной полосы, и Филатов и я на какой-то миг оцепенели. Вместо мягкого касания получился грубый удар и следом — здоровенный «козел». Не испытай этого сам, я никогда бы даже не предположил, что тяжелая стальная громада может прыгать резвее и выше футбольного мяча. А скорость гасла, крылья могли вот-вот потерять подъемную силу…
Штурвалом я сработал словно в полусне, но мое движение было удивительно своевременным и точным. Взмывание прекратилось, машина вновь пошла к земле. Опасность до предела обострила все чувства, и я вдруг ощутил, как руль глубины опирается на воздух. Ощутил вроде бы и не через штурвал, а самой ладонью. Все мое существо переполнила странная и неуместная радость: вот оно! Вот так, наверно, и птица ощущает воздух крыльями! Счет высоты шел уже на сантиметры, но укрощенный бомбардировщик был покорен моей руке и по-птичьи мягко опускался на шершавый бетон. Опустился и побежал, будто все еще не желая признавать мою власть.
— Эх, всадник! — Филатов все же не сдержал вздоха.
С досады я резко выжал тормозные педали. Раздался противный визг. «Тьфу, дьявол! Опять! — мысленно выругал я сам себя. — Сундук с гвоздями! Рано обрадовался, тюфяк!..»
А в наушниках все тот же глуховатый, негромкий голос:
— К теще на блины торопишься? Или нервишки шалят? Так ты держи их в кулаке. А чтобы мягче тормозить, тренируйся, на цыпочках ходи, на цыпочках. Спать ляжешь — под одеялом ступнями двигай…
Выбираясь из кабины, я поглядывал на Филатова с недоверием: смеется, что ли? Нет, он не шутил, глядел на меня прямодушно. И вдруг весело объявил:
— Все. Кажется, отнянчился. Полетишь сам.
У меня и вовсе глаза на лоб полезли: это после такого-то «козла»?
— Чего зенки вылупил? Полетишь. Козел-то козлом, но исправил ты его сам. Что и требовалось. Шуруй на боевой!
Самостоятельный полет — всегда радость, а я и не обрадовался. Наоборот, разволновался. Сердце застучало в ребра, точно кулак о стену, аж больно стало. Но не отказываться же в самом-то деле! Не то — снова вывозные. Нет уж, полечу!..
И я полетел. Нервы были напряжены, как у солдата, который слишком долго ждал команды «в атаку», но я все же полетел. И слетал нормально.
Хотя, честно говоря, от чрезмерного возбуждения действовал чисто механически. Даже там, вверху, толком не огляделся. Где уж тут любоваться небесными пейзажами, если все мое внимание было сосредоточено на пилотировании самолета! В кабине и то все плыло перед глазами, словно в тумане. Добрых полторы сотни шкал и циферблатов наперебой подмигивали мне своими разноцветными стрелками, но я видел лишь авиагоризонт, вариометр, указатель скорости да счетчики оборотов турбин. Эти приборы были самыми необходимыми, не видя их, я просто не мог бы лететь. А уж летел… Не летел — ощупью шел. Рулями работал осторожно, плавно, боясь сделать лишнее движение. И ни на минуту, ни на одну минуту не забывал о двигателях. Как они, мои реактивные, гудят ли, тянут ли? Гудят, гудят, тянут!..
Так что же, может, меня опять обуял страх? Нет, страха я не испытывал. Давно, во время войны, мать однажды послала меня к партизанам. Я должен был сказать, что она прийти в лес не сможет, но не прошел и сам, попал под перекрестный ружейно-пулеметный огонь. С одной стороны оказались немцы, с другой — партизаны. А я лежал в поросшей кустами низинке, и пули с леденящим душу посвистом секли надо мной листву и с фронта и с тыла. Вот тогда мне действительно стало страшно. Но там-то я был безоружным тринадцатилетним мальчишкой, а сейчас моей воле повиновался могучий боевой корабль. Мы составляли с ним единое целое, мне передавалась его неукротимая сила, и впечатление было таким, как будто я вел грозную машину в бой.
И я выиграл этот бой! Победил!..
Самого себя победил!
А разве это не победа?!
Именно так — как победителя! — меня встречали на аэродроме. Не успел выбраться из кабины — спина и плечи заныли от крепких объятий и увесистых хлопков. Мускулы еще не расслабились, тело казалось деревянным, чужим, словно там, в небе, меня кто-то всего измолотил, а теперь добавили и приятели.
Были дружеские рукопожатия, подковырки и смех, была традиционная листовка-«молния», на которой красовался мой шаржированный портрет. Потом из динамиков местного радиовещания над самолетной стоянкой громко зазвучал голос капитана Зайцева. Замполит во всеуслышание поздравил меня, последнего из нашей неразлучной четверки, с успешным самостоятельным полетом на реактивном бомбардировщике.
Как раз в этот момент ко мне, дружелюбно улыбаясь, подошел командир эскадрильи.
— Новшество, — кивнул я головой в сторону ближайшего динамика. — Новинка в политико- массовой… — и вдруг осекся. Улыбка медленно сползла с полного, добродушного лица Ивана Петровича, глаза его стали колючими, чужими.
— Почему не докладываете? — жестким, холодным тоном спросил майор. И уже — на «вы»…
Совсем недавно я посмеивался над Зубаревым, когда тот забыл отдать рапорт о выполнении своего первого самостоятельного полета, а теперь в таком же положении оказался сам. Не помню, как оплошку исправил.
А Карпущенко вконец мне настроение испортил. Вроде бы и без обычного яда, но все равно как-то нехорошо хохотнул:
— Летчику на субординацию начхать!..
Майор Филатов ушел недовольный. За ним ушли капитан Коса и старший лейтенант Карпущенко. Стоянка опустела, как будто бы тут и не было парадного момента в мою честь.
— Что, полный нокаут? — подначил меня Пономарев.
— Уйди, изверг! — взмолился я. — Хоть ты-то не подсыпай соли на мои раны.
— Тю, захныкал! Да тебе сейчас плясать надо, — захохотал Валентин и, склонившись ко мне, заговорщицки подмигнул: — Ты, именинник, на ужин не ходи. Устроим небольшой сабантуйчик дома. Тебя только ждали, чтобы всей нашей капеллой…
Когда я вяло приплелся в гостиницу, в нашей комнате уже был накрыт стол. Хозяйничал Лева, проворно вспарывая консервные банки и открывая бутылки с лимонадом. Уловив мой иронический взгляд, он виновато развел руками:
— В гарнизоне сухой закон. — И первым сел, подвигая к себе банку тушенки.
— Братья, орлы! Самозванцев нам не надо, тамадой я единогласно избрал себя, — рисуясь, объявил Пономарев. Он разлил лимонад по граненым стаканам, окинул нас веселым взглядом и торжественно провозгласил здравицу: — Друзья мои, прекрасен наш союз! Так поднимем бокалы, содвинем их сразу… За наш первый реактивный шаг в небо и во славу русского оружия. Чтоб крутились турбины… Чтобы ярче горели на крыльях алые пятиконечные звезды!..
Вместе с нами за столом сидели наши штурманы — каждый рядом со своим летчиком. Пономарев чокнулся сперва с Зубаревым (Коля самостоятельно вылетел первым!), с Шатохиным и со мной, затем — так же поочередно — со штурманами и приказным тоном заключил:
— Следовать моему примеру. Залпом — пли! — и единым махом осушил свой «бокал».