не сожженной. Седой дед хрипловатым голосом благодарил нас за освобождение и со слезами на глазах кричал нам: «Говорил я бабам: «Придут наши сынки. Наполеон пришел в Москву, попил чаю, а потом едва ноги унес». Простые сельские жители черпали оптимизм тогда в русской истории, а Кулиш осуждал обращение к памяти о наших выдающихся предках. Он заметил, что в «Жизни и судьбе» опущен основной призыв речи Сталина: «Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков — Александра Невского, Дмитрия Донского, Козьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова!» Для Кулиша русские полководцы '- мифы и сусальные образы, он осудил обращение Сталина к национальным традициям: «Нельзя исключить, что утверждение русских военных традиций на примерах великих полководцев более доходчиво для масс народа. Однако это не меняет того, что такой постановкой вопроса принижались и изымались революционные, интернациональные традиции, сложившиеся в борьбе за социализм, прогресс й национальную независимость» (Вл. 1988. № 10. С.76). Получается: пусть нависла смертельная угроза нашему государству и народу, но все равно нельзя в борьбе с врагом опираться на героические подвиги русских людей.

Спустя полвека нашлись литераторы, которые заговорили о появившемся тогда государственном антисемитизме. В. Оскоцкий заявил, что антисемитские поветрия в пору действия романа Гроссмана 'Жизнь и судьба' 'начали обретать в обществе все более устойчивый, корректируемый и направляемый характер' (Там же. С.80) Но ни одного факта не привел. А Чащина писала: 'Гроссман, безусловно, прав: не после войны, не в 46-м году и не в 49-м, а в разгар Великой Отечественной войны существовала уже…жесткая, стратегически выверенная борьба 'с людьми без почвы, без роду, без племени'. По ее словам, в апреле 1943 г. 'гонения на «космополитов» уже было декларированы как государственная акция' (Нв.1990.№ 10. С182). Вот бы и привести эту декларацию! Но как это сделаешь, если ее не было? Пытаясь обмануть читателей, Чащина совершает сальто-мортале, утверждая: 'В августе газета 'Литература и искусство' опубликовала статью В. Ермилова 'О традициях национальной гордости в русской литературе', С этого времени страшный механизм уничтожения 'вредного слоя' общества начал набирать обороты'. Но в этой статье ничего подобного нет. Она стала ответом на директиву о воспитании советского патриотизма на примерах героического прошлого русского народа, направленную в войска 25 мая 1943 г. главным политическим управлением Красной Армии. Надо потерять нормальную логику, чтобы приравнивать это к антисемитским поветриям.

А. Гербер с осуждением говорила, что во время войны «началась «чистка» в оркестрах Большою театра…'чистка' актеров' (СР.4.03.1995). Армии требовались солдаты, «чистились» многие учреждения, почему же нельзя было призывать в армию работников оркестров и артистов? Видимо, потому, что, по мысли Гербер, среди них было много «наших». В1943 г. заместителем художественного руководителя киностудии в Алма-Ате (в ней работали ленфильмовцы и мосфильмовцы) назначили И. Пырьева, на что Г. Раппорт отозвался: 'До сих пор у нас были весьма культурные худруки, а это товарищ из другого класса-.' М. Левин: 'Студия от художества этого русского мужика охамеет'. Военкомат объявил Вайнштоку о его разбронировании, и Волчек, Трауберг, Эрмлер и Левин бросились спасать его от призыва в армию и с помощью профессора Захаревича его признали 'ограниченно годным'. Они задались целью снять Пырьева с руководящей должности. Он писал тогда И. Большакову: 'Снова на киностудии из группы Трауберга и Эрмлера поползли слухи, провоцирующие «антисемитизм». Да и сам Трауберг несколько раз в общественных местах говорил, что трудно стало жить евреям с русскими' (Дн.1993.№ 31). Задолго до войны сложилось то, о чем писала Л. Пырьева: 'Клановость и групповые пристрастия, претензии на монопольное право представлять русский кинематограф и в то же время высокомерно-пренебрежительно отзываться о 'русских мужиках', людях 'из другого класса и общества' десятилетиями передавались как семейная традиция новым поколениям кинодеятелей'.

В 1947 г. Твардовский опубликовал книгу 'Родина и чужбина' (большая часть ее была создана в годы войны), в которой писал о своей малой родине: 'Каждый километр пути, каждая деревушка, перелесок, речка — все это для человека, здесь родившегося и проведшего первые годы юности., свято особой, кровной святостью', С тем клочком земли, где он родился, 'связано все лучшее, что есть в нем'. Он скорбел, отмечая страшный урон, нанесенный фашистами родине: 'Россия, Россия-страдалица, что с тобой делают!' Восхищаясь русским человеком, писатель связывал его поведение с нетленным опытом былых победных сражений за Россию: 'Кажется, вся беспримерная сила, бодрость и выносливость русского воина на походе и в бою явились нынче в людях, неустанно преследующих врага на путях, отмеченных древней славой побед над захватчиками-иноземцами'.

Твардовский показал раскулаченного старика, не по своей воле побывавшего на севере; оказавшись на оккупированной земле, он начал бороться с захватчиками, так объяснив мотивы своего поведения: 'Она была своя, русская, строгая власть. Она надо мной была поставлена народом, а не Германией'. Его сыновья стали уважаемыми людьми, а трое из них защищали родину. Секретарь правления Союза писателей Л. Субоцкий критиковал Твардовского за 'идеалистическое изображение' отношений 'кулака с советской властью', не желая понять, что в годы войны, когда решалась судьба родины, отчетливо выказала свою силу способность русских отбрасывать обиды на власть и все отдавать делу защиты своей страны.

Ярые интернационалисты били эту книгу за то, что в ней веет 'дореволюционной и до-колхозной деревней, которая не имеет ничего общего с сознанием передовых советских людей' (Вл.1991.№ 9–10). Как легко, оказывается, можно разорвать традиции, забыть, откуда мы вышли. Н. Атаров не принял то глубинное, что шло из далеких веков, сказавшись в русском характере, ему не понравился национальный колорит в показанных Твардовским людях и картинах. Он упрекал его в том, что 'он изобразил все в дедовских и прадедовских традициях, нетленных, сохраненных с давних дней, что 'любимая земля' писателя 'изображена так, как можно было изобразить в некрасовские времена'. Л. Левин нашел 'крестьянскую офаниченность' не только у Твардовского, но и в творчестве других авторов, которые 'больше отмечали национальное, чем советское', когда 'говорили о защите родины, патриотизме'. Вспомнив стихотворение Симонова 'Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…', слова 'все-таки Родина — не дом городской, где я празднично жил', он сказал: 'Я прочел…эти строки, и меня сразу кольнуло: почему родина — это проселки, а не дом городской? Это ограниченное представление, что Россия — это просто Русь'. Левин не заметил того, что эти проселки были 'дедами пройдены' и не принял глубинные истоки русского патриотизма Настоящий патриот ощущает единство со своими предками, чувствует личную ответственность за судьбу своего народа, уважает его святыни и традиции.

Нападки на 'Родину и чужбину' показывают, что космполитически настроенным критикам претил русский патриотизм, связанный с корневыми традициями, и потому Данин осудил книгу за то, что он не увидел в ней 'не только тени коммунистического интернационализма, но чувствовал национальную ограниченность'. Вспомнив стихи М. Светлова, в которых герои гражданской войны поет: 'Я рад, что в огне мирового пожара мой маленький домик горит', он поучал: 'Пусть и Твардовский этому радуется'. Да, нас учили идти воевать, чтоб землю крестьянам в Гренаде отдать, чтобы навести социальную справедливость в Китае, Корее, на Кубе, в Афганистане, а в это время приходила в запустение Россия.

Показательно, что Леонов не присоединился к обличителям Твардовского, хулителям русского патриотизма, заявив на заседании редколлегии «Литгазеты» 20.12.1947 г.: 'Я не увидел тех пороков, которые здесь автору приписываются. На обсуждении в СП СССР белой вороной выглядел В. Архипов, сказавший: 'Во время войны я вдруг почувствовал, что я русский. И это тогда, когда к русским приставляли двойную охрану, когда говорили: 'Русских расстреливать, а других еще подождем'. Это тогда, когда я прочел в статье Ильи Эренбурга, что сволочь немец менял двух непокоренных русских девушек на одну эстонку; тогда я почувствовал, что я русский. Это почувствовал и Твардовский, и об этом он сказал, и это неплохо. Немцы видели в русских своих главных врагов, и естественно, что нарастание национального момента не могло не сказаться в 'Василии Теркине'. В ответ ему бросили: 'Вы систематически поддерживаете все реакционное'. Значит, быть русским, сказать об этом — поступить непозволительно, проявить ретроградские позиции, И это обсуждение проходило не в США, не в Израиле, а в России, в Москве…

Огульная критика книги 'Родина и чужбина' наводит на размышления, почему в 1949 г. началась борьба с космополитизмом. Нельзя оправдать преследования честных литераторов, но следует иметь в виду то, что было немало деятелей, которые придерживались космополитических позиций (когда интернационализм лишается патриотическою чувства, он превращается в космополитизм), пренебрежительно относились к русским писателям, не проявляя бережного отношения к их национальным чувствам. Утверждая, что «Сталин исподволь ассимилировал идейное наследие нацизма» (Лг.20.12.1996),

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату