Обычно он лишь пожимал плечами в куцем безмолвии, уступая ей право ответить за него. Но сегодня-то ему было, что сказать ей — и он боялся, что, желая перед кем-то выговориться, он именно это и сделает.
Он выдвинул ящик из стола, достал бухгалтерскую книгу и записал в нее сегодняшнюю скудную выручку: билеты отдельно, квитанции отдельно. Убрал книгу, достал коричневую картонную папку с полисами и прочими документами; корпел над ними с полчаса, потому вернул в папку и затолкнул ее вглубь нижнего ящика, нагромоздив поверх прочие бумаги. Выдрал листок из блокнота и написал короткое послание Молоше: дескать, навестит их с малышом после Благодарения, а не послезавтра, потому что напутал с собранием Независимых Владельцев Кинотеатров, и состоится оно утром в Астории, а не в Портленде. Сложил письмо, сунул в конверт и написал адрес. Наклеил марку, запечатал и вложил в бухгалтерскую книгу — будто бы забыл отправить (это письмо кое-как откроет глаза старой цапле-фламинго на то, что муж ее был не совсем уж «бесхордовой устрицей», как она его обзывала); взял еще один листок и известил жену о том, что его простуда почти прошла и он думает поехать в Асторию сейчас, вместо того чтобы проспать пару часов и засветло подниматься. Позвонил бы насчет изменения планов, но не хотел будить. К утру погода может ухудшиться. Поэтому лучше отправиться сейчас. Утром позвоню и все расскажу. Все меняется к лучшему, я уверен. Целую, и проч.
Прислонил записку к чернильнице и запихнул блокнот обратно в ящик. Громко вздохнул. Сложил руки на колени. И, вслушиваясь в одинокий кап воды с плаща на линолеум, заплакал. Совершенно беззвучно.
Его маленький подбородок подрагивал, а плечи сотрясались неистово, но он не издал ни единого звука. От этого безмолвия он рыдал горько, как никогда — у него за спиной были
Он прервал свой беззвучный плач, вскинул голову: Стэмпер! Можно сказать Стэмперу! Ибо Хэнк Стэмпер отчасти повинен в том, что… да
Уиллард вскочил со стула, уже сочиняя телефонный монолог, и направился обратно в гараж, оставив капающий плащ. Уже не заботясь о тишине, он задрал гаражные ворота и громко хлопнул дверью машины, едва сев за руль. От волнения его руки так тряслись, что он, заводя машину, порвал цепочку от ключей и, сдавая задом, смял женины пираканты. Он горел от волнения, предвкушая исповедь, бурлил азартом от своих планов. Притормозив на улице, он увидел, как в окне спальни вспыхнул свет — хорошо, что он решил позвонить из будки, а не со своего телефона — включив дальний свет, он бросил машину впереди, проносясь под переполошенным окном спальни жены в двуствольную дождевую дробь, не удержался от нахального, прощального, протяжного клаксонного привета старому фламинго… «Тум-тутутум-тум». Может, и не ослепительно ясное прощание, как хотелось бы, но вкупе с письмом из гроссбуха — довольно будет, чтоб оставить ее озадаченной. И даже — чтоб до конца дней поселить в ней червячка сомнения относительно газетно-плоской картинки человечка, которого, как ей думалось, она знала девятнадцать карикатурных лет. И, пожалуй, даже достаточно, чтоб намекнуть ей, что, в свою очередь, он сам о ней думал.
«…тум-тум»
А в своем письме в своем гроссбухе Ли в лесу не щадит корявого карандаша в попытках ослепительно ясно отобразить для кого-то другого свою частную реальность — «Перед тем как приступить к дальнейшим объяснениям, Питерс…» — втайне надеясь, что это занятие и в его глазах прольет свет на сумрачную загадку его жизни:
Помнишь ли ты, Питерс, свое знакомство с этим оракулом? Кажется, я звал его «Надежа-Опора», когда выводил в свет и представлял друзьям: «Надежа-Опора, Часовой моей Осажденной Психики». Припоминаешь? Я говорил, что это мой преданный и неизменный вахтенный, угнездившийся на самой высокой марсовой площадке моего рассудка и обозревающий горизонт в поисках малейших признаков угрозы… а ты сказал, что, на твой взгляд, не более чем старая банальная паранойя? Должен покаяться, раз или два я отзывался о нем точно так же, но, к черту прозвища и клички, опыт приучил меня доверяться его окрику БЕРЕГИСЬ, верному, как радар. И каков бы ни был принцип его прибора, он чует и ничтожнейшую радиацию опасности, как счетчик Гейгера, ибо всякий раз, когда он советует БЕРЕГИСЬ, наличие угрозы неизменно подтверждается фактически. Но на сей раз, когда мой план готов уж к воплощенью, клянусь, я
Тем не менее, Питерс, я все еще напуган им достаточно для колебаний: пусть мой дозорный и не может указать опасность, но никогда еще не ошибался он в самом наличии угрозы. И вот я строю сам гипотезы. Я задаюсь вопросами: «Что может быть со мной, когда я дело до финала доведу?» И единственный правдоподобный мой ответ: «Вив. Вив будет с тобой…»
Прежде я боялся навредить ей. Теперь же — озабочен тем, как бы
Грифельный кончик истерся почти до самого деревянного огрызка. Я прервался и перечитал последние строки письма. Затем вымарал их остатками грифеля со стыдом и гневом, говоря себе, что даже Питерса — при всем заявленном безразличии к расовым расколам и приколам — все же лучше уберечь от подобных безвкусных дегтярных метафор: «К чему этот риск поранить чувства друга?» — сказал я себе, но знал, что перечеркнул последний абзац больше из соображений честности, нежели дипломатии. Во-первых, я знал: просто святотатственный грех против правды даже представлять Вив этакой дамочкой-липучкой, да