Шаг – и облако известки томно всплывает с пола, отчего и мне впору чихать, да не складывается как- то.
– И-и-и-и… иииии… и-и-и!..
Это Руденчиха. Дочь и жена, а двум соплякам, которых сразу по нашему приходу выгнали на двор гулять – им она, небось, мать родная. Миловидная худышка в халате-ситчике и шлепанцах на босу ногу, она сидит в углу, серой мышкой забившись в недра антикварного кресла (родной брат моего кухонного монстра!) и скулит на одной-единственной тоскливой ноте, отчего морозец ползет по коже, и хочется сесть рядом на испохабленный паркет, ткнуться лбом в ее острые коленки, затянуть дуэтом:
– И-и-и-и… ииии… и-и…
В коридоре туда-сюда ездит Фол, хрустя обвалившейся плиткой. Мне слышно, как временами кентавр дергает дранку перегородки между ванной и туалетом; тогда хруст раздваивается на кафельный и деревянный. Видел я эту перегородку: развалины Трои. Да она ли одна здесь такая… Куда квартирники с исчезником-управдомом только смотрят? Или хозяева не на одном батюшке экономят – каши со шкварками тоже жалеют?!
Впервые такое вижу.
– Лады, – подводит итог строгий Валько-матюгальник, комкая в руках треух. – Значит, самосвятом хату клали… дьяк-то хоть был пьяный?
– Трезвы-ы-ый! – истово причитает теща. – Не схотел причаститься!..
– Не схотел! – передразнивает ее очкастый Руденко. – Вы б, мама, налили да поднесли, он бы и схотел! Я ж помню, как вы змеей подколодной: чайку, Глеб Осипыч, чайку духмяного не желаете?!
Теща лишь храпит в ответ загнанной лошадью. Понятия не имею, как они, родимые, храпят, но думается, что именно так.
– И-и-и-и…
Это из кресла.
Валько многозначительно смотрит на тещу, смотрит с осуждением, губами жует, и теща живо соображает, в чем дело. Перед нами мигом объявляется поднос, расписанный по черни кровавыми маками, а на нем – початая бутыль и три пузатые стопки. Желтоватое содержимое бутыли щедро плещет куда следует, а из коридора, унюхав начало работы, катит Фол.
Хвост кентавра до середины в побелке.
– На корочках? – Валько не спешит принять на душу.
– На них, на них, красавицах…
– На ореховых?
– Да что ж вы, Валько, нас срамите?! На ореховых на перегородочках мы вам с собой дадим, а здесь лимонные… Неужто мы порядка не знаем?
– Цедру срезали? Свяченым-то ножичком?
– А вы попробуйте! Ежели горчит, то с нас магарыч!
Матюгальник берет стопку, придирчиво внюхивается, миг – и стопка пуста.
Рядом шумно крякает Фол, опростав вторую.
Только тут я замечаю, что все смотрят на меня. Пить с утра не хочется, я мнусь, а они смотрят. Валько внимательно, с пристрастием, Фол чуть насмешливо подмигивает; а семейство многострадальных Руденок – с опасливой надеждой. Будто стоит мне опрокинуть сто грамм, и станет их дом полной чашей с лакированными стенками. На память приходит: вот мы вваливаемся к ним в квартиру, и матюгальник представляет меня: 'А цэ дядька Йора крестник, знатный кручельник! Ось, бачьтэ, якой плетень…'
Сейчас мой 'плетень' висит у входа на гвоздике.
Рядом с образком 'Трех святителей', что вешается '
И противная вдобавок до зарезу.
– Я это… я… а, да пропади оно пропадом!
Хлопаю стопку единым махом, и запоздало понимаю: это спирт.
Чистый.
На корочках, чтоб им…
Слезы текут по моему лицу, воняя перегаром, а семейство Руденок счастливо ворочается напротив, будто я их рублем подарил. Аж супружница в кресле бросила стенать. Запахнула халатик, утерла замурзанную рожицу – мама моя родная, она улыбается!
Валько с одобрением хлопает меня по плечу.
– Оце, хлопче, сказанул! Сказанул так сказанул! Цэ по-нашему!
– Что? Что 'по-вашему'?!
Смеются. Все смеются. Не отвечают. Ну и идите вы все… я беру с подноса дольку крупно нарезанной луковицы. Закусываю. Хруст лука на зубах противно напоминает хруст плитки под Фоловыми колесами.
– Ну шо, горемыки? Одзыньте, дайте место…
Валько начинает кругами мерять комнату, выбирается в коридор; слышно, как он громыхает сапожищами, на кухне течет вода из крана, это тоже слышно, а потом Валько возвращается.