Стою перед бетонной стеной с кричаще ярким входом и мертвой лужайкой перед ним, центральный холл гостиницы резко отличается от остальной части. Он как упаковка, отовсюду с огромных портретов смотрит улыбающийся розовощёкий Мао, светится невинной радостью, такая же радость на лицах крестьян, которые окружают его, чтобы показать, как они преданны системе и своему вождю. Крестьяне такие же полнощёкие, как Мао, не похожи ни на одного из тех, что я видел с тех пор, как приехал сюда. Говорят, что не бывает толстых китайцев, потому что у них очень сбалансированное питание, но на самом деле бывают, и все они члены партии. Я был на Тибете, видел, как китайцы относятся к местным жителям, видел разницу между тощими ханскими крестьянами и жирными партийцами в Кантоне, Сяне, Пекине. Я стоял в торжественной очереди к бальзамированному Мао, выставленному на обозрение на площади Тяньаньмэнь — блестящая восковая кожа и улыбка на жирном лице, которая провожала поезда, везущие парней из Гуйлиня к месту заключения. Им повезло, пожизненное заключение гораздо лучше пули в затылок.
Иду по холлу, шаги отдаются эхом от каменного пола, девушки за стойкой поворачиваются в мою сторону. Самоуверенные бляди, они смотрят на меня свысока, как будто это не им партия назначает место работы, а они только идут, куда показали, вместе со всеми, насмехаясь над беспартийными, чувствуя за собой силу, расисты, которые считают себя избранными. Я в Китае уже три месяца и кое-что понял, простой взгляд на вещи оказался неприменим к реальности существования в диктаторском государстве. Это нельзя понять, не ощутив самому, да и тогда получаешь лишь беглое впечатление, ведь ты чужак. Те, кто говорят, что понимают, не понимают ничего. Это невозможно. Но, по крайней мере, я знаю больше, чем раньше. Три месяца назад было по-другому — ночью с корабля из Гонконга сразу в общежитие в Кантоне, покупка юаней с рук под мостом у местных начинающих гангстеров, которые из кожи вон лезли, стараясь угодить клиентам, раздражали своей бандитской вежливостью. Потом я врубился, понял, что они просто не могут себе позволить иметь проблемы с полицией. Китайские копы не халтурят. С этим тут серьёзно.
В Кантоне все улыбались, после Гонконга я даже расслабился, особенно после слышанных там историй, и всё было великолепно, пока я не завернул на рынок, где связанные или в клетках продавались любые животные, от кошек с собаками до куриц, свиней, змей и обезьян. Двое мужчин в костюмах смеялись, по очереди пиная в живот беременную свинью. Я оттолкнул их, а они посмотрели на меня, как на сумасшедшего. Со стеклянными глазами они снова пошли вперед, а за ними уже собиралась и кричала на меня толпа. Я ушёл. В бамбуковой клетке сидела обезьяна, а рядом стоял мужчина с тесаком, чтобы отрубить ей голову. У обезьяны были такие детские глаза, как будто из передач по Би-Би-Си, только в миллион раз печальнее. Потому что она была прямо тут, и надежды для нее уже не было. Под внешним спокойствием здесь кипит злоба, и когда-нибудь она вырвется наружу. Этот рынок был моим первым впечатлением, и за три месяца их набралось куда больше. Не знаю, что может случиться, но везде видно напряжение.
Я пробегаю три лестничных пролёта, проношусь мимо своей комнаты, нужно в туалет. В нём пять кабинок, но я успеваю только добежать до раковины. Отрава поднимается по горлу. Меня выворачивает, я давлюсь слизью, перемешанной с семечками чили и соевым соусом. Семечки похожи на пупырышки на куриной коже и напоминают мне картину у барака в Янчжоу — пять столов, кухня во дворе, хозяйка хватает ковыряющегося рядом петушка и перерезает ему горло. Продолжая разговаривать со своей знакомой, она бросила его на землю, и он бился и дёргался в залитой кровью пыли, хлопая снежно-белыми крыльями. Потом взяла нож и мелко покрошила лук и зелень, а он медленно умирал, бил крыльями всё слабее, кровь впитывалась в землю, растекалась пятном, забирая силу, вытягивая жизнь, и, наконец, он затих. Тогда я подумал еще и о матери Гари, как она перерезала вены в ванной и умирала так же медленно, и что после этого случилось с её сыном за несколько лет, и вместо тихой смерти я представляю напуганного, желающего освободиться человека, который дергает ногами, пробуя встать на перила, пытается ослабить узел, но пальцы не слушаются, Гари уже борется за свою жизнь, реальность внезапно возвращается, но надежды уже нет, за годы его силы истощились, последняя вспышка сознания переносит его в те времена, когда он еще был мальчиком, еще не успел стать мужчиной, когда его звали Смайлз.
Я поворачиваю кран, смываю семечки, провожу руками по краям, чтобы убрать их, если они там остались. Их уносит вода. Я хочу увидеть своё лицо, но здесь нет зеркала. Одна из здешних особенностей. Мало где здесь можно найти зеркало. Я уже забыл, как выгляжу. Бреюсь вслепую и знаю, что изменился. Пробки нет, я открываю краны на полную и тру лицо и руки, слив забит, так что набирается достаточно воды, чтобы можно было окунуть в нее лицо. Выдыхаю в воду и задерживаю дыхание, кромка воды щекочет кожу на висках. Это освежает, я открываю глаза, в ослепляющей белизне фарфора проступает сетка трещин, танцующих каньонов и кратеров, искаженных движением воды.
Потом прочищаю раковину и вытираю лицо рубашкой. Горло жжёт, но мне всё равно. Какое это имеет значение после того, что случилось с Гари?
Иду в спальню, хорошо, что там пусто, кулаки у меня сжаты так, что побелели костяшки. Голова гудит, столько всего навалилось, я раскатываю спальный мешок и расстилаю его на кровати. Матрас воняет потом тысяч постояльцев. Всё равно. Можно просто завернуть подушку в рубашку, чтобы не чувствовать этого запаха чешуек кожи и выпавших волос, храпа лысых мужчин, расчесывающих волосы блондинок, медленного распада в каждом из нас, тел, вминающихся в кровать. Всё равно. Я смотрю в потолок высоко вверху, пластиковые панели облезают с него, как бледная старая кожа разных оттенков серого, пробегает геккон и останавливается рядом с выключенным вентилятором на таком расстоянии, чтобы не попасть под лопасти. Глаза — две чёрные капли, блестящие камешки на фоне желтоватого свечения прозрачного, как будто бескровного тела. Геккон смотрит на меня. Глаза не мигают, он не двигается, присоски на лапах обозначают границы тела, дыхание настолько слабое и замедленное, что нельзя понять, жив он или нет. Я гляжу на него и жду какого-нибудь движения, но он не поддается.
Закрываю глаза и пробую представить веревку, которая врезается в горло Гари, боль, медленное удушение, мельтешение воспоминаний, уносящуюся в никуда жизнь, ужас, который он почувствовал, когда понял, что возврата нет, что всё кончено, что он уже не сможет дотянуться до веревки и перерезать ее, успокоиться, исправить свои ошибки, побороть свою слабость, вернуться к нормальной жизни. Я всё думаю, вспомнил ли он обо мне, увидел ли он нас снова маленькими — как мы гоняли теннисный мячик по двору, и не было никаких забот до тех пор, пока его мать не перерезала вены. Или нас постарше, как мы засматривались на девочек, но боялись подойти и заговорить с ними, как зимой часами слушали Дэвида Боуи и «Рокси Мьюзик», а летом шлялись по улицам, как копили на покупку новых альбомов. Всё это давно в прошлом, а я обычно не оглядываюсь назад. Гари тоже никогда не думал о тех деньках, только о настоящем, может быть и о будущем немного. То есть, мне так кажется, но на самом деле — кто знает. Кто вообще может знать. Глаза наполняются слезами, и я изо всех сил пытаюсь думать о чём-нибудь другом. Бедняга Смайлз.
Смайлз был замечательный, он был невинен, он никогда бы не повзрослел так, как мы, потому что в нём не было ни капли злобы, он никогда не судил предвзято, по крайней мере, пока был здоров, но и это были лишь внешние проявления; настоящий Смайлз был далёк от чёрно-белого восприятия, никогда не впадал в крайности, умел находить хорошие стороны, его улыбка скрывала ужасную смерть матери, ему подошло бы жить в Азии, в Гонконге и Таиланде, где противоречия незаметны, хотя и встречаются на каждом шагу, в практичном Китае, вспоминая, я считаю, что наша дружба основывалась на музыке, на общих интересах, на самом деле мы только об этом и разговаривали, и я как наяву вижу Смайлза, как он приходит в школу, а подмышкой у него тот самый первый альбом Clash, а «Anarchy in the UK» спрятан в рукаве, в тот вечер я прослушал его, когда вернулся домой, зацепили ударные в начале «Janie Jones», мои самые чёткие воспоминания о Смайлзе связаны именно с этим временем, хотя я знал его с самого детства, но все яркие моменты раскиданы между 1977 и 1985 годами, у меня плохо с датами и с порядком, в котором они должны идти, я хочу помнить только хорошее, наши разговоры, слова, сливающиеся с шумом, опьянение от сидра, или коктейлей, или пива, дешёвый и поэтому всегда доступный сульфат, перекатывающийся во рту, великие идеи, жизнь на полную, вся музыка для нас — Clash, Pistols, Damned, Vibrators, UK Subs, Dr Feelgood, и Jam, Buzzcocks, Ramones, Chelsea, Motorhead, Generation X, и Slits, Members, Lurkers, Stiff Little Fingers, Penetration, и 999, X-Ray Spex, Элвис Костелло, Sham 69, и Boys, Adverts, Innocents, Siouxsie, и Rezillos, Undertones, Cortinas, Ian Dury, Public Image, и Ruts, Business, Exploited, Billy Bragg, и Rejects, Upstarts, Anti-Nowhere League, Cock Sparrer, Madness, и Specials, Beat, Selecter, Bad Manners — и так далее и так далее, длинный-длинный список, множество групп, море воспоминаний, электронные аккорды и электрический туман, шипучка в пластиковых стаканах, смятые банки и рваные билеты,