виделась с Дени Обье и его семьей, заставила меня посетить Сен-Жермен-ан-Лэ. Я всегда отказывался от этого визита, он был мне неприятен. Мне не хотелось обедать или ужинать там, как предлагал Дени. Но сама мысль о поездке не исчезала, она упрямо прокладывала себе путь. И в одну из суббот после полудня мы наконец решились. Дельфина позвонила Дени. Он обещал, что будет ждать нас в середине дня.

Дельфина отворила решетчатую калитку. Я узнал этот стонущий звук, и у меня перехватило дыхание. Мне почудилось, что в тот миг, когда я входил во двор, у моих ног взвихрился воздух, а руку любовно прихватили собачьи зубы: призрак пса, носившего имя прокуратора Иудеи и Самарии, приветствовал меня у входа, и я с трудом подавил короткий спазм, короткое рыдание.

Низкорослые сирени, некогда окружавшие крыльцо, превратились в пышные деревья.

Мне казалось, что я постоянно возвращаюсь сюда, являюсь, как вечный призрак, перебирающий свои призрачные, вечные, но тщетные воспоминания. И снова пришла мне на ум одна восточная сказочка, где призрак человека встречает призрачного пса… Мне хотелось записать эти бесконечные сцены и таким образом покончить с ними – упрятать подальше, отринуть, выбросить за границы памяти. Отчего мертвые так любят возвращаться? В старину покойники иногда возвращались на землю, рассказывал патер Ирриге, либо с просьбой отслужить по ним мессу и помолиться за упокой души, либо с целью доверить родственнику или другу обет, торжественно данный ими при жизни, но по какой-то причине не исполненный, либо с требованием исправить причиненное зло, вернуть украденную вещь. А еще они часто возвращались в свои прежние жилища, потому что им было отрадно вновь увидеть места, где прошел их земной век. Такие места и предметы считались нечистыми, заколдованными, а люди, видевшие привидения – или галлюцинации, – одержимыми.

Я видел галлюцинации. В них мне являлись собаки, старые дамы и кошки. А также розовые кусты, окна-эркеры и многое другое, например медные шпингалеты, и занавесочки на прутьях, и красные, бордовые, алые, пурпурные узоры, украшавшие эмалевые или опалово-желтые абажуры лампочек-кинкетов. А еще призраки старомодных корсажей, часовых цепочек и туманов, вздымавшихся над пригорками в узкой нормандской долине, и низеньких домиков, и бугенвиллеи, и зарослей мимозы – всего, всего, вплоть до бледневших к вечеру солнечных лучей, вплоть до внезапных всплесков щучьих хвостов в водах Луары, в мягких серых сумерках.

Священник Иезекииль поведал нам, что смеялся над своими видениями. Толпа говорила: «Много дней пройдет, и всякое пророческое видение исчезнет». Иезекииль опроверг это присловье: он утверждал, что, по мере того как дни прибавляются к дням, воспоминания и видения растут и укрепляются в ясности, горечи и жестокости. Именно это я и испытывал на себе. Извлекая из жестокости, если уж быть честным, горькую радость.

Дени грипповал; тем не менее этот рослый толстяк, его жена и дети встретили нас чаем, кофе и кексами. Я привез слоеные фруктовые пирожные, некое подобие тарталеток «суварофф» и белые тюльпаны. Дельфина занялась детьми, но скоро вспомнила своего Анатоля, расстроилась и не захотела сидеть с нами. Сославшись на недомогание, она сказала, что будет ждать меня возле площадки для игры в шары.

Я спросил у Дени, можно ли мне осмотреть дом. Вся мебель была новая, из шведской древесины и с такой яркой, такой веселенькой обивкой, что хотелось плакать от грусти. Комнаты первого этажа были запущены и превратились в помещения для детских игр, в свалку вещей. Поднявшись на второй этаж, в розовый салон – комнату, где мы с Сенесе в шестидесятые годы вели наши нескончаемые разговоры, – я поначалу не очень-то и удивился. «Надо же, – сказал я себе, – а ведь этот салон, оказывается, был голубым!» Я с сожалением разглядывал широкие современные диваны, телевизор, магнитофон, компьютер, музыкальный центр. Дени непременно хотел показать мне диски с моими записями. А я стоял, уронив руки, в центре салона. «Пропал большой стол, – говорил я себе. – Пропали кресла с подлокотниками, окружавшие печку „Godin'! Пропала и сама печка „Godin'!» Но мало-помалу я начал выходить из оцепенения, удивляться, даже сердиться. И вдруг спросил у Дени:

«Разве салон не был розовым?»

«Нет, он всегда был голубым. Именно таким – блекло-голубым – он мне очень нравится. Вот я и велел перекрасить стены в тот же цвет, в какой их красили как минимум последние лет сто!»

«Да-да, я знал, я так и знал, – думал я. – Просто я был слеп как крот! Просто заходящее солнце – а мы встречались именно на закате – окрашивало его в розовый». Этот розовый цвет был свойствен времени дня, но не месту, не этому месту. Я все время пытался разгадать какую-то загадку. И у меня не получалось. Салон был голубым. Но что-то во мне противилось этой мысли. Неожиданно, без всякой связи с предыдущим, я вспомнил зубы Ибель в ресторане на набережной Вольтера – вспомнил их неподатливую твердость в тот миг, когда их коснулась ложечка с половинкой профитроли, коснулась десертная вилка с кусочком наполеона под заварным кремом. А еще я вспомнил, как ощутил эту неподатливость в тот день, когда держал рукоятку насоса в Борме и мы с Ибель впервые обнялись. И меня охватило почти физическое ощущение того, что эта неподатливость другого тела, обнаруженная при касании ложки, его жадность, его сила, его зубы – все это было сродни – если вернуться к детским годам на Ягсте или, позже, на Неккаре – ощущению внезапно ожившей, волнующей тяжести удочки, согнутого удилища, неподатливого рыбьего тельца, которое бьется на невидимом еще крючке в речной или морской воде, грозя вот-вот оборвать леску.

Я нашел Дельфину на площадке для игры в шары, в тени еще голых лип. Дельфина заговорила об Анатоле, о том, как ей не хватает его, – не хватает этого детского тела с его кисловатым запахом и даже его приступов гнева – например, прошлым летом, когда он, сердито топая ножками, совал пальчики в рот, пытаясь вытащить виноградные или тутовые зернышки, застрявшие в зубах.

Не знаю почему – дождя в этот день не было, и никакого сена рядом тоже не было, – но, пока Дельфина говорила о своем сыне, меня преследовал запах мокрого сена. Я сказал об этом Дельфине, и она со мной согласилась. Этот, в общем-то, приятный запах мокрого, парного сена, дразнил обоняние и навевал легкую тоску. Вкус свеклы, приторно-прелый, тонкий, маслянистый и раздражающий, преследовал и до сих пор преследует меня. Это был вкус воспоминаний. Я размышлял о приступах ярости маленького Анатоля, описанных Дельфиной. Зернышко, застрявшее в зубах, или еще какая-нибудь малость, частица чего-то зрелого, слишком зрелого, перезревшего и гниющего, разрушающего зубы, – вот самое точное определение понятия «воспоминание».

А Дельфина рассказывала, как она лечила сына от ожогов крапивы, которой он ужасно боялся. Объясняла, что обожженную кожу лучше всего натирать смородиновым листком, что это прямо-таки безотказный способ. Меня поразило, до чего же она напоминала Ибель – двадцать лет назад. А эти приемы врачевания, унаследованные от мадемуазель Обье и восходившие к древним ритуалам времен Меровингов, времен кельтов, времен обитателей пещеры Ласко!..

Внезапно зарядил мелкий дождичек. Он сеял свои капли с ровной, умиротворяющей неспешностью, отмывая до блеска молоденькие, только что проклюнувшиеся листочки. И осыпал мои ладони теплым бисером, словно на них проступила легкая испарина.

Мелкие неприятности такого рода называются «сердечными спазмами». Случилось это в Миркуре, на традиционном ежегодном празднестве в честь святой Цецилии. Я дважды терял сознание. Мне оказали помощь. Приставили ко мне сиделку. Посоветовали «остановиться и передохнуть», наладить более размеренный образ жизни. И это в те дни, когда чествовали святую Цецилию, покровительницу музыкантов, патронессу органистов! Суровую римскую матрону, которая предпочла прильнуть к груди своего деверя, нежели к телу супруга, но отдала девственность одним лишь ангелам. Она любила аромат роз и не терпела росы что на листьях, что на сливах; ей нравилось распевать псалмы, аккомпанируя себе на гидравлическом органе. Это было 22 ноября 1984 года.

Я расстался с квартирой на улице Варенн. Теперь, проводя одну неделю в месяц в Париже, я останавливался у Жанны, на улице Марше-Сент-Оноре, где у меня была комната, служившая спальней- кабинетом-музыкальным салоном. В Бергхейме же я открыл маленькую летнюю школу, где могли совершенствоваться в игре несколько виолонистов, и это предприятие оказалось вполне успешным. Я электрифицировал за свой счет орган нижней церкви. Берег себя, лечился. Думал о том, что теперь нужно

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату