которых останавливался, и постоянно сообщал, что его войска грелись у костров из саксаула. Через неделю после того как я перевел завершающую публикацию, все воспоминания об этом дневнике вылетели из моей памяти.
Десять — двенадцать лет спустя я заболел в Нью-Йорке, я долго бредил, мой кошмар, к несчастью, вспомнился, когда мне вернулось сознание. На одной стадии в бреду я вел громадный отряд кавалеристов на гнедых конях с новенькими кожаными седлами, под сиянием зеленой луны, через такие просторные степи, что была видна изогнутость земли. Мы остановились в одном из лагерей, упомянутых в дневниках Алиханова (я видел его название, нависающее над краем планеты), стали греться у саксауловых костров, и там, обжигаясь с одной стороны и замерзая с другой, я сидел, покуда мои адские эскадроны не двинулись к следующей заранее оговоренной остановке; и так по всему перечню.
В 1885 году в Англии к власти пришло либеральное правительство и стало проводить в жизнь либеральный «принцип», который, насколько я замечал, нередко приводит к кровопролитию. Тогда делом принципа было, чтобы туземные судьи могли судить белых женщин. Туземные в данном случае означало главным образом «индийские», а индийское представление о женщинах не особенно возвышенное. О подобной мере никто не просил — и прежде всего индийский судебный корпус. Но принцип есть принцип, даже если он вызывает протест. Европейская община была очень недовольна. Люди взбунтовались — то есть, чиновники государственной службы и их жены очень часто не появлялись на церемониях и приемах у тогдашнего вице-короля, неискреннего и озадаченного отшельника. Из Англии прислали для отеческой заботы об этом законопроекте приятного джентльмена К.П. Илберта. Думаю, он тоже был слегка озадачен. Наша газета, как и большинство европейских изданий, начала с сурового осуждения этой меры, и, пожалуй, многие опубликованные в ней комментарии и корреспонденции теперь были бы названы «нелояльными».
Однажды вечером, подписывая газету в печать, я, как обычно, просмотрел передовую статью. Это был неубедительный, псевдобес-пристрастный материал, вроде тех, что в 1932–1934 годах публиковали некоторые английские журналы о положении дел в Индии, и точно так же едва завуалированно хвалил высокие идеалы правительства. Впоследствии этот прием стал мне казаться избитым, но тогда я удивился и спросил главного редактора, что все это значит. Он ответил то же, что сказал бы на его месте и я: «Не твое дело, черт побери», и поскольку был женат, пошел домой. Я отправился в клуб, представлявший собой, напоминаю, весь мой мир за пределами дома.
Едва я вошел в длинное, запущенное помещение столовой, где все мы сидели за одним столом, присутствующие презрительно засвистели. Сев, я по наивности спросил: «В чем дело? Кого освистывают?» — «Тебя, — ответил сидевший рядом со мной. — Твой гнусный листок встал на защиту законопроекта».
Не очень-то приятно сидеть молча, когда тебе двадцать лет и вся твоя вселенная тебя освистывает. Потом поднялся капитан, наш адъютант добровольцев, и сказал: «Перестаньте! Парень просто делает то, за что ему платят». Демонстрация прекратилась, но я буквально прозрел. Адъютант был совершенно нрав. Я был наймитом, делающим то, за что мне платят, — и эта мысль не доставила мне удовольствия. Кто-то мягко сказал: «Дурачок! Разве ты не знаешь, что у вашей газеты лицензия от правительства?» Я это
Несколько месяцев спустя один из основных владельцев газеты получил орден, давший ему звание рыцаря. Тут я весьма заинтересовался некоторыми ловкими чиновниками, увидевшими в этой правительственной мере благо и каким-то образом получившими перевод из жаркого Лахора в Симлу[89]. И стал исследовать под проницательным руководством, зачастую туземным, многочисленные хитроумные способы, с помощью которых правительство может оказывать скрытое давление на служащих в стране, где все обстоятельства жизни человека и его связи являются общественным достоянием. И когда пятьдесят лет спустя появился великий, эпохальный Билль об Индии[90], я почувствовал себя вновь идущим мучительными, окольными путями своей юности. Узнавал фразы и заверения прежних дней, по-прежнему служащие хорошую службу, и ждал, словно во сне, хоть малейшего изменения формулировок, которыми оправдываются те, кто предает свои убеждения. Например: «Знаете, я могу выполнять роль тормоза. Во всяком случае, не допускаю в игру человека более радикальных взглядов», «Нет смысла противиться неизбежному» — и прочих изобретенных дьяволом уловок для двуличных грешников.
В 1885 году я по разрешению, даваемому в исключительных случаях, стал франкмасоном (Ложа Надежды и Упорства 782 Е.С.), не достигнув положенного возраста, так как Ложа надеялась заполучить хорошего секретаря. Эта надежда не оправдалась, но я старался и пригласил отца для совета в украшении голых стен масонского зала портьерами по образу Соломонова Храма. Здесь я познакомился с мусульманами, индусами, сикхами[91], членами сект Арайя и Брахмо Самадж и евреем, стражем у дверей Ложи, который был священником и мясником в своей маленькой общине. Таким образом, мне открылся еще один мир, в котором я нуждался.
С наступлением жары мои мать и сестра уезжали в предгорья Гималаев, за ними через некоторое время и отец. Мне давали отпуск, когда без меня могли обойтись. Поэтому я часто жил один в большом доме, заказывал туземные блюда как менее отвратительные, чем мясная кулинария, и таким образом добавлял к своим недомоганиям несварение желудка.
В эти месяцы — с середины апреля до середины октября — я брал постель и слонялся из комнаты в комнату, в поисках прохладного уголка или спал на плоской крыше, где водонос окатывал водой мое разгоряченное тело. Это вызывало лихорадку, но спасало от сердечного приступа.
Зачастую у меня пропадал сон, как в доме с меблированными комнатами на Бромптон-роуд, и я бродил до рассвета по необычным местам — распивочным, игорным притонам, курильнях опиума, это отнюдь не загадочные придорожные развлечения наподобие кукольных театров и туземных танцев; или по узким улочкам возле мечети Вазир-хана в поисках зрелищ. Иногда меня окликали полицейские, но я был знаком с большинством из них, и многие люди в разных кварталах знали меня как сына моего отца, что на Востоке имеет большее значение, чем где бы то ни было. В иных случаях достаточно было слова «газета», хотя я не снабжал ее описаниями этих прогулок. Возвращался домой я на рассвете в наемном экипаже, пахнущем дымом кальяна[92], жасмином и сандаловым деревом, и если кучер оказывался разговорчивым, то рассказывал мне немало. Значительная часть подлинной индийской жизни в жаркое время идет по ночам. Вот почему от туземных служащих поутру толку мало. Все они пребывают в спячке с мая и в лучшем случае до сентября. Подшивки и невскрытые письма, как правило, валяются по углам, когда становится попрохладнее, на них отвечают или придумывают новые. Но англичане, которые уезжают в отпуск домой, заповедав детям и внукам установленные часы северного рабочего дня, удивляются, что индийцы не работают так, как они. Это одна из причин, по которым автономная Индия представляет интерес.
Бывали и ночи, проведенные за выпивкой в клубе или в армейской столовой, где сбившиеся за одним столом парни, ошалевшие от неприкаянности, но сохранившие достаточно здравого смысла, чтобы ограничиваться пивом и мясом на костях, которые редко подводят, пытались повеселиться и каким-то образом преуспевали в этом. Помню одну ночь, когда во время холеры в военных лагерях мы ели консервированный бараний рубец, чтобы «посмотреть, чем это кончится», и другую, когда злобному жеребцу в упряжи, пытавшемуся кусаться, подсовывали очень горячую жареную баранью ногу. Теоретически это должно было отучить его пускать зубы в ход, но он стал лишь еще большим «каннибалом».
Я познакомился с солдатами тех времен, когда посещал Лахорский форт и несколько реже лагерь Миан Мир. Моим первым и самым любимым батальоном был второй батальон Пятого стрелкового полка, с этими людьми я через несколько недель после моего появления обедал в благоговейном молчании. Когда этот батальон перевели в другое место, я сблизился с его преемником, Тридцатым Восточно-Ланкаширским, еще одним полком из Северной Англии; и наконец с Тридцать первым Восточно-Суррейским, набранным в Лондоне сборищем искусных собакокрадов, некоторые из них стали моими добрыми и верными друзьями. Были и обеды среди призраков с субалтернами, командирами пехотных взводов из Лахорского форта, там, в облицованных мрамором апартаментах покойных цариц или под сводами древних склепов; застолье начиналось с предписанных тридцати граммов хинина в шерри, а заканчивалось — как бывало угодно Аллаху!
Кстати, я один из немногих штатских, поднимавших по тревоге караул войск Ее Величества. Случилось это в форте холодной зимней ночью, часа в два, и хотя мне, видимо, при уходе из столовой сказали пароль,