больше, чем о том, чтобы затворить внутреннюю дверь или — хотел было написать «повернуть ключ в замке». Но замков у нас не было. Я лишь давал себе труд влезать в одежду, подаваемую после мытья, и вылезать из нее, когда мне помогали раздеться. И еще — роскошь, о которой до сих пор мечтаю, — меня брили, пока я спал!
Однако ко всему этому нужно прибавить привкус лихорадки во рту и шум в ушах от хинина; раздражительность, доводимую жарой до предела, но умеряемую ради того, чтобы сохранить здравость ума; сгущающуюся темноту нестерпимых сумерек; и еще более непереносимые рассветы с палящей, душной жарой в течение шести месяцев.
Когда родные уезжали в предгорья и я оставался один, руководство домом брал на себя отцовский дворецкий. Одной из опасностей жизни в одиночестве является пренебрежение условностями. Наша численность клуба с апреля до середины сентября сокращалась, люди становились невнимательными к себе, и в конце концов наш терзаемый совестью секретарь, тоже нарушитель приличий, устраивал нам резкий выговор и запрещал обедать одетыми, можно сказать, только в майку и бриджи для верховой езды.
Дома это искушение бывало сильнее, хотя я понимал, что, нарушая ритуал переодевания к обеду, лишаюсь якоря спасения. (Сейчас юные джентльмены с широкими взглядами считают это «принаряживание к обеду» вычурностью, подобной «старому школьному галстуку». Я отдал бы жалованье нескольких месяцев за возможность просветить их.). И тогда дворецкий брал в руки бразды правления. «Ради чести этого дома необходимо устроить званый обед. Сахиб давно не приглашал друзей за свой стол». Я отнекивался, будто капризный ребенок. Дворецкий отвечал: «Все, кроме сахибов, которых нужно пригласить,
В клубе между друзьями внезапно вспыхивала беспричинная ненависть и быстро, как горящая солома, угасала; вспоминались и предавались огласке старые обиды; книга жалоб полнилась обвинениями и измышлениями. Все это забывалось, едва начинались дожди, и после трехдневного нашествия насекомых, которые не давали играть в бильярд и едва не гасили лампы, в пламени которых сгорали, жизнь начиналась заново в благословенной прохладе.
Но это была странная жизнь. Как-то в холле клуба один человек попросил соседа передать ему газету. «Возьми сам», — последовал вызванный жарой ответ. Тот поднялся, но по пути к столу упал и начал корчиться в приступе холеры. Его отвезли домой, появился врач, и в течение нескольких дней он прошел через все стадии болезни, вплоть до характерного обесцвечивания десен. Потом вернулся к жизни и, когда ему выражали сочувствие, сказал: «Помню, как поднялся, чтобы взять газету, но после этого, даю вам слово, не помню ничего, пока не услышал слов Лоури, что иду на поправку». Впоследствии я слышал, что такое забвение иногда бывает спасительным.
Хотя я был избавлен от самых страшных ужасов благодаря загруженности работой, любви к чтению и удовольствию писать о том, чем заполнена голова, наступление каждого нового сезона жары ощущал все сильнее и с его приходом внутренне съеживался.
Здесь уместно сопоставить «поворотный» случай с тем, что сказал в клубе адъютант добровольцев. Случилось это в один из жарких вечеров, кажется, 1886 года, когда я почувствовал, что моя стойкость на исходе. Возвращаясь в сумерках в свой пустой дом, я испытывал только страх перед жуткой беспросветностью, с которым, должно быть, боролся несколько дней. Я прошел через эту беспросветность и остался жив, но каким образом, не знаю. Поздно ночью я взял в руки книгу Уолтера Безанта, озаглавленную «Все в прекрасном саду». Там повествуется о молодом человеке, который стремился писать, осознал возможности наблюдений за повседневностью и в конце концов преуспел в своем стремлении. Каковы достоинства этой книги с современной «литературной» точки зрения, не знаю. Но
В счастливое царствование Кея Робинсона, моего второго главного редактора, наша газета изменила облик и тип. Для этого нам с неделю пришлось работать чуть ли не круглые сутки, что привело меня к упадку сил от недосыпания. Но результатами мы гордились. Нашей новой особенностью стала ежедневная статья, переходящая на другую страницу — как в либеральничающем «Глобе»[98] в Англии — объемом в столбец с четвертью. Естественно, большую часть этих статей должна была поставлять «канцелярия», и я снова был вынужден «писать кратко».
В нашу кухню рано или поздно попадал весь странный внешний мир — например, капитан, уволенный со службы за беспробудное пьянство, который рассказывал о своем падении с трогательно искаженным лицом, а затем бесследно исчез. Или человек, по возрасту годившийся мне в отцы, едва не плачущий, потому что в газете не упомянули о том, что его наградили. Или трое кавалеристов из Девятого уланского полка, один из них был моим школьным товарищем, впоследствии он стал генералом и во время Большой войны возглавлял экспедицию в Западней Африке. Двое других тоже дослужились до высоких чинов. Я встречал людей, поднимавшихся и спускавшихся по служебной лестнице во всевозможных формах несчастья и успеха.
Как-то вечером некий идиот нашел полудохлую гадюку и принес на обед в клуб в банке из-под пикулей. Один человек из нашей компании возился на столе с маленькой разъяренной тварью, пока ему не велели прекратить. Несколько недель спустя кое-кто из нас понял, что ему лучше было бы выполнить свое намерение в тот вечер.
Однако прохладная погода щедро вознаградила нас за все. Семья вновь собралась вместе и — за исключением запрета матери читать за столом переплетенные подшивки «Иллюстрейтед Лондон ньюс»[99] (что являлось пережитком одичания в жаркую погоду) — все было сущим блаженством. И в прохладную пору 1885 года мы вчетвером составили к Рождеству ежегодник, озаглавленный «Квартет», привлекший к себе внимание и доставивший нам большое удовольствие. (Много, много лет спустя он стал «раритетом» на книжном рынке Соединенных Штатов и несколько смазал счастливые воспоминания о его появлении на свет.) В 1885 году я начал публиковать в «Гражданской и военной газете» серию рассказов, озаглавленную «Простые рассказы с холмов». Они печатались, когда требовалось чем-то заполнить газетную площадь. В 1886 году я опубликовал еще и подборку стихов об англо-индийской жизни, названную «Департаментские песенки», поскольку речь там шла о вещах, хорошо знакомых многим людям, пережитых ими, принята она была хорошо. Кроме того, я получил разрешение отправлять то, чему не находилось места, в далекую Калькутту[100], где выходила «Газета плантаторов индиго», и в другие города. Благодаря этим публикациям я становился известен даже в Бенгалии.
Но обратите внимание, до чего медленно шли мне на руки карты. До 1887 года мои писания появлялись в укромной глуши отдаленной провинции, среди немногочисленного общества, члены которого интересовались только собой. Я был, как молодой конь, участвующий в незначительных захолустных скачках, где мог привыкнуть к шуму и толпам, падать, пока не научился твердо держаться на ногах и не терять самообладания, слыша топот копыт позади. Самым лучшим было то, что темп моей кабинетной работы был «выше всяких похвал», а ее природа — понимать всевозможных людей, их положение, и давать другим возможность понять их — не оставляла мне времени, чтобы «понимать» и себя.
Таково было мое скромное представление о себе к концу пятого года на должности заместителя главного редактора маленькой «Гражданской и военной газеты». Я по-прежнему составлял половину редакционного персонала, хотя на какое-то время у меня появился подчиненный. Но — боги справедливы! — этот плут был «литератором», и ему требовалось писать статьи в духе Элии