пили пиво из горла, и высовывались на поворотах в открытые двери, крепко держась за поручни, и ветер бил в лицо, и Джа, и нас гоняли проводницы, и я курила «Приму» на третий походный день, когда кончались и «Магна» и «Монтана» и «Балканская звезда». И все песни Цоя мы знали наизусть и на Камчатку ездили. И доставали из котелка ложкой залетевших комаров. И я тогда думала, что так я смогу прожить еще пару- тройку лет, ну, пять, а потом нужно будет… И становилось муторно, и хотелось оторваться так, чтобы не было мучительно больно потом на работу с девяти до пяти и мужу борщ…
Но. Мне уже тридцать с хвостиком. И ничего не изменилось, только лучше стало. Только лучше.
И стоя на лоджии, в футболке на голое тело, ранним утром, думала: поеду сегодня к подруге, поболтаем о личном, потом о делах еще, дела же есть, а потом, может, и кинцо…
Но потом день выполз незаметно, и хочется поработать, чтобы уж осенью, например этой, например, в Нью-Йорке, точно уже не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы. А еще говорят, что в сорок лет жизнь только начинается, Джа, крепись… Мне только чай и билеты во все страны мира, больше ничегошеньки… пока.
Позвонил старинный приятель, с которым мы знакомы лет тринадцать, но общаемся крайне редко, и в жесткой форме затребовал встречи, я с перегретым мозгом не успела сориентироваться и сказала: окей, но я из лесу вышла…
— Я не буду тебя нюхать, — последовал внятный ответ. — Мне срочно нужно тебя увидеть. Полчаса.
— Угу, — зачем-то согласилась я и продиктовала адрес своей квартирки.
Затем, пока он искал дорогу, петляя по ветками метро, последовала смс-переписка:
— у тебя есть соковыжималка?
— нет, но есть пароварка.
— везет тебе!
Он — медийщик с двенадцатилетним стажем, причем новостник-профессионал, политика и прочая общественность, но сам он по натуре жуткий меломан и весьма своеобразная у него волна общения, на которую, если настроиться, то можно получить массу удовольствия. Малость подшафе, неистребимое обаяние, неподражаемые интонации и куча особых словечек, которые хочется записать, прямо так, как рассказывается. Пара историй меня озадачили.
— Был я как-то и в дурдоме. По делу, отмазывался от армии. — Голос у Лехи непростой, профессионального радио и телеведущего, расстановочка и интонирование. — Наше отделение, шестое, правильное, блатное отделение. Нам на барабанах играли, мы танцевали и прочая сказкотерапия. А этажом ниже были реальные психи. В частности, алкоголики в последних стадиях. И это было совсем не смешно. Поверь мне. Их выпускали гулять только в солнечную погоду. Для позитива и оптимизма.
Так вот, история одного, которого выпускали на солнце. Приходит к нему брат в гости, молча садится за стол. Тот ему наливает, а как же? Мол, давай, братишка, выпьем. Брат не пьет. Ну тот брату: я, мол, тогда сам выпью. Брат не возражает. Молчит. Он полбутылки распил. Приходит жена, спрашивает, как дела и все такое прочее. Ну тот, которого на солнце выпускают, говорит, что дела у него нормально, а у брата не очень, раз он с ним не пьет и беседу не поддерживает. «Бывает», — констатирует жена и отлучается к соседке. Оказалось — за медбригадой. Брат два года как умер.
— Ничего себе, — завороженно произношу я. — А, может, он и взаправду к нему пришел.
— Кто, п…ц?
— Нет, брат его.
— И вторая история. Еще покруче. Того, кого и на солнце не выпускали. Никогда. Мы с ним в коридоре поговорили. Короче, жил себе мужик, никого не трогал. Пил, по его словам, не то что б уж очень, но бывали и запои. Звонок в дверь одним чудным вечером. Подходит — смотрит в глазок — никого. Спрашивает — кто там? А ему голоса объясняют: это мы — невидимые съедалки. И они, дескать, за ним, потому как съесть его решили. А он им: «Я вам не открою». А они, съедалки невидимые, спокойно так растолковывают, что они никуда не спешат, и вполне могут его подождать за дверью, поскольку на работу утром ему, все ж таки, выйти придется. Ну, мужик две недели не выходил из дому. А был он крайне одинок в плане родственников и прочих товарищей. Хватились его на работе внимательные коллеги. Телефона домашнего не было. Дверь вскрыли с милицией, когда он уже шестые сутки провел в ванной. Невидимые съедалки проникли в квартиру и ждали его под дверью — теперь уже санузла. Без света просидел, воду пил из-под крана, истощал весьма…
Я кивала, удивлялась, любовалась им, старым своим приятелем. Я не знала о нем практически ничего, когда-то, миллион лет назад, мы вместе курили травку пару раз, пили портвейн, слушали музыку. Целовались в сугробе на искрящейся от фонарного света и снега, мелкого, суховатого, улице. Потом прошли годы, и я ничегошеньки не знаю о нем. О его жене, о ребенке, о том, на что он злился, или что было самой огромной радостью в его тридцатипятилетней жизни. Леха, сидящий напротив меня на узкой, трехшаговой вдоль, а поперек и того меньше, кухоньке, рассказывал мне истории про сумасшедших, а о чем нам еще было разговаривать? О чем? Люди текли мимо, как горные реки, близкими потоками, настолько близкими, что можно было рассмотреть дно, с камушками, травами, заржавевшими консервными банками.
А новые? Новые люди? Насколько сложно с возрастом становится проникать друг в друга, и не из-за закрытости, не столько из-за сложившихся собственных представлений о том, как устроен мир — нет их, представлений этих, нет в них убежденности ни в ком из нас. А из-за того, что теряется интерес. Он становится настолько избирательным, редким, узконаправленным, эгоистичным, недалеким, что отравляет все желание подходить к кому-то ближе. Узнавать что-то. Спрашивать. Сочувствовать, сопереживать…
Иногда кажется, что я все-все чувствую, вообще все — тонкости настроений людей, которые меня окружают, мысли, их ход, логику, связи, импульсы желаний. И я все время на волне тех, кто близко. И очень от этого зависима.
Я вижу и чувствую взгляды, все интонации, все мимические детали, кроме моментальной обработки вербальной информации и хорошо развитого аналитического мышления. И это очень не так, как у многих других, я знаю, о чем говорю. Мне не надо говорить, что и как — я все чую, вообще все. Проблема в том, что, если бы я этим и жила, это бы и выражала, то ко мне было бы другое отношение, иное совсем.
А я еще и все обдумываю. И то, что я выражаю — всегда практически — результат многих действий компьютера: полученные волны, логические цепочки, свои накрутки, свои эмоции, обработка, поиск наиболее эффективной (точки зрения данной конкретной логики) подачи информации. В результате получается такой уравновешенный монстр, анализирующий и рассуждающий спокойно и невозмутимо прямо в самом сердце истерики или сноса крыши. И редко выносит в чистую, необдуманную эмоцию, и только в раздражение, то есть агрессировать он-лайн, лаять, как пес на звук, приближающийся к хозяйским воротам, я могу, а все остальное — уже обработанный материал. А Женщина, как ни крути, должна быть ближе к чувствам, и при взаимодействии с людьми в личных отношениях оперировать понятиями пространства чувств. Тогда с ней перестают бороться и начинают беречь и защищать. Сроду я, судя по всему, не вызывала таких желаний у близких, но и винить в этом было абсолютно некого.
Сильным девушкам нужно, наверное, как-то осознанно стараться быть ближе к чувствам, иначе — делюсь наболевшим — на них всегда будут смотреть, как на танк. Всегда, вне зависимости от ситуации. Не быть слабой, не казаться уязвимой и незащищенной, а говорить о чувствах, а не о мыслях.
Я пыталась соскользнуть с неотвратимой траектории, сбиться с дорожки, перепонимать что-то самое- самое главное в своей жизни, принять решение. Неделя среди людей, посторонних, подчеркнуто, вроде бы, чужих, неделя, утопленная в ни к чему не обязывающих беседах, привела меня к отчаянию.
Сначала — это как зуд, как гудящий провод в ночной тишине, как тревожный шепот, как будто все нервы медленно и безостановочно натягиваются, вытягиваются вовне, щупальцами беспорядочно обследуют пространство. Секунду назад ни о чем таком и не думалось — но вот, сигнал возвращается в мозг, или нет, — через ощущение сразу в чувство, а значит не в голову, а в сердце: чужое. Можно бы отмахнуться рукой, тьфу ты черт, примерещилось, но уже ползет третья, восьмая минута понимания. Чужое. Как тонким острием карандаша не в темечко, а глубже, минуя кожу, в самый защищенный участок: тюк: чужое. Все было свое, а теперь — чужое. Невидимо царапнуло ядом, может быть зацепилась рукой за тоненькую занозу в дверном косяке, заботливо смазанную кураре. И яд потек, отвоевывая миллиметры у здоровой крови. И быстро так, моментально почти — завоевано. Все стало чужим. Все люди без исключения.