подарив счастливый брак, насладиться которым живописец по-настоящему даже не успел… Но несмотря на недолгую жизнь, художник оказал колоссальное влияние на искусство предреволюционной России, уже после смерти был признан крупнейшим русским символистом в живописи, а его последователи организовали первые модернистские творческие объединения в Москве и Петербурге…
А вот поразмыслить о философии, об идейно-духовном содержании его главного произведения Сергей не успел. «Картина как картина, — говорил он себе, — красивая, красочная, изящная, романтичная, впрочем, как и другие полотна автора…» До вдумчивого ли анализа полотен столетней давности было тогда? В стране творилось невесть что. Цены то держали, то отпускали, и они, как взбесившиеся куры, то взлетали, сокращая очереди, то замирали на месте, и очереди вновь росли. Страна медленно, но верно разваливалась, погрязая в этнических конфликтах — последовательно возгорались Карабах, Таджикистан, Приднестровье, Абхазия, Осетия… Рестораны и бары заполонили «братки», вытеснившие оттуда бывшую советскую элиту — военных, ученых, художников, писателей, профессоров… А потом разразился августовский путч, добивший израненное тело Советского Союза…
События лета 1991 года внесли некоторый хаос и в университетскую жизнь. Особенно непросто было приноровиться к переменам философскому факультету, который всегда считался кузницей кадров для партийных органов. Пока преподаватели находились в замешательстве, студенты взяли инициативу в свои руки и под шумок громогласных ельцинских заявлений сумели добиться отмены марксистско-ленинской философии как отдельного предмета, отстранения от преподавания некоторых одиозных педагогов. Глупые, как они тогда радовались запрету КПСС и развалу КГБ, свободе слова и праву на самоопределение после окончания вуза. То, что стипендия, на которую раньше можно было целый месяц безбедно питаться в университетской столовой, теперь скукожилась до стоимости «Сникерса», что сигареты приходится покупать поштучно, а обедать — через день, — эти мелочи их нисколько не огорчали, казались краткосрочными неизбежными симптомами трудного времени — ведь духовное многое важнее того, что у тебя в желудке — какая разница, хлеб ли это с водой или колбаса с сыром. То, что теперь со своими «пятерками» они никому не нужны, им, наивным, придется понять позже — через год, а то и через два, когда будут стучаться в разные двери, тряся своими красными дипломами лучшего вуза страны, а им будут говорить и здесь, и тут, и там только одно: «Спасибо, но нам такие не требуются…» Но это будет потом, а пока…
Пока же на жутком, но обнадеживающем фоне всеобщей политической неразберихи университет, ласково именовавшийся студентами «школой», казался оазисом культуры и духовности, оазисом процветающим, наполняющимся новыми идеями, дисциплинами, образовательными структурами. Наиболее бурное возрождение переживал философский факультет, соблазнявший все новыми спецкурсами, именами выдающихся академиков и член-коров, которым в доперестроечные времена доступ к кафедре был закрыт. А тут еще внезапно открылся Французский колледж, набор студентов в который был жестко ограничен, но для Сергея попасть в число этюдьянтов-счастливчиков было вопросом чести, а потому он туда, конечно же, попал — нет, не благодаря знанию языка, а воспользовавшись хаосом и бардаком, которые всегда случаются при организации принципиально нового, ранее не бывшего.
Еженедельно по линии Французского колледжа приезжали из самой Сорбонны знаменитые историки, филологи, правоведы, философы, политологи. Сидя на лекциях, наслаждаясь грамотной французской речью, любуясь соседними незнакомыми девушками, Костров и думать забыл не только о картине русского символиста, но и о самой Третьяковке со всем её великолепным достоянием. Даже изучение эстетики не напомнило ему про музейное чудо — до архаичного ли символизма было тогда, когда на Западе царствовал непонятный, странно-страстно влекущий мир постмодерна, который надо было увидеть, изучить, понять и сделать своим… И Сергей окунулся с головой в мир зарубежной литературы — еженедельно он проглатывал по толстенному журналу «Иностранная литература», меньше чем за год прочитав-проштудировав от корки до корки все номера последних четырех лет…
Вроде бы совсем недавно это было, какие-то три-четыре года назад, а Сергею казалось, будто бы прошло лет десять — так изменилась страна, изменились люди, и его частная единичная жизнь также претерпела радикальные перемены… И вот теперь, сквозь бурные годы юности, из далекого-далёка вернулась к нему эта чудесная картина, точнее, воспоминание о ней, пришедшее во сне… И не только к нему, но и к маме. Отчего и к ней тоже? Как тут не вспомнить любимого Юнга с его неподвластной научному разуму идеей синхронистичности — совпадения причинно не связанных, но тождественных по смыслу событий. И все же, что заставило её взять книгу, прежде её не интересовавшую, почему она оставила закладку именно там, где грустно красовался изумрудно-лазуревый отблеск шедевра русского символизма, и, в конце концов, зачем она…
Странно, но несмотря на то, что известие о гибели родителей он получил меньше часа назад, что не знал ни причин, ни места, ни обстоятельств происшествия, он был абсолютно уверен, что его родители мертвы, мертвы окончательно и бесповоротно. Из-за этой, непонятно откуда взявшейся уверенности, ему даже не пришла в голову очевидная, сама собой разумеющаяся идея перепроверить и уточнить полученную скорбную информацию. Напротив, прилипла к сознанию стихотворная строчка: «К чему борьба, исход которой ясен, к чему слова, они не воскресят…», — крутившаяся в голове как заезженная грампластинка. Больше того, с каждой минутой всё случившееся казалось ему чем-то давно ожидаемым, изначально запрограммированным, предопределенным свыше и будто бы где-то когда-то уже виденным и пережитым…
Поэтому-то Костров прекрасно понимал, что на свои «что?» и «почему?» он не получит ответов уже никогда, но оставалось «зачем?», которое, как ему подсказывал внутренний голос, совсем не безнадежно, что рано или поздно оно откроет себя — надо лишь поднажать, заставить мозг работать, анализировать и сопоставлять, а потом позволить мыслеобразам остановиться, сознанию замолчать, и тогда придет Она — царица ученых и поэтов, художников и философов — богиня по имени Интуиция, для которой не существуют такие наречия, как «невозможно», «нельзя», «никогда»…
И вот теперь, вглядываясь в посредственную репродукцию, он силился запустить маховик рефлексии, с помощью которой для начала хотел выявить и прояснить первый, самый явный и поверхностный, смысл картины, который по цепочке рано или поздно приведет его к конечноискомому «Зачем?». Сравнивая утреннее зубодробильное сновидение с изображением в книге, Сергей надеялся найти значимые отличия, чтобы через них перекинуть мост к первосмыслу полотна, быть может, даже к архесмыслу, неведомому самому автору-художнику. Но различий не находилось — тот же пруд, то же небо, такие же облака… И девушки почти те же — та же хрупкость линий, мягкость рук, гибкость стана, тонкость талий… И все же какое-то важное различие было, оно смущало, напрягало, терзало, но не хотело выплывать из подсознания и запечатлеваться в словесной материи языка…
Как бы Сергей не придирался к изображению, на какие бы мелкие кусочки его не делил, как не напрягал память, восстанавливая последовательность сцен в сновидении, ничего не получалось — смысл не приближался, а уходил все глубже и глубже в подсознание. «Всё, баста! Так нельзя. Это тупик!» — наконец-то сказал он себе, поняв бесперспективность атаки на смысл скальпелем рассудка. «Надо расслабиться, отпустить сознание, освободить поток мыслеобразов из кандалов разума, позволить им погулять, побродить по ментальному мицелию… Знать бы еще, каково значение этого модного словечка «мицелий», увиденного в новейшей статье из журнала «Вопросы философии»… А для начала надо продышаться, лучше всего на балконе… а потом и покурить…»
Свежий и влажный, еще не успевший зарядиться жаром солнца, утренний воздух, тянувшийся к окнам со стороны речки Смородинки, настолько внезапно заполонил легкие и кровь, вместе с последней так споро ворвался в клетки мозга, что Костров на несколько мгновений потерял сознание, а когда оно вернулось, то на месте тягучего и ровного потока мыслей уже плясал калейдоскоп мгновенно возгорающихся и затухающих образов, прыгающих картинок, резвящихся фотографий, в туманной череде которых внезапно вспыхивали ясным светом то отдельные воспоминания детства, то черно-белые мрачно-готические иллюстрации юнговских архетипов из недавно вышедшей книги Станислава Грофа, то обрывки давнишних сновидений и фантазий… Он снова начал глубоко и мерно дышать, быстрехонько уселся на мягкий пуфик, на котором обычно сиживал отец, постарался сосредоточиться на безоблачной голубизне небосвода… Душа стала медленно успокаиваться, сознание — растуманиваться, дикая пляска образов перешла в размеренно-медленное вальсирование… Перед глазами застыла пачка «Кэмела», начатая отцом — он никогда не забирал с собой сигареты, которые курил на балконе. Рядом же оказалась и зажигалка… Сладко закурив, Сергей с первым же глотком дыма на несколько секунд вновь отправил душу в только что