На том и остановились. Политическое убийство.
Но вышка выдвигала другую версию. Бытовуха. Старшой, которому обычно наплевать было на внутренние дела пилорамы, сам провел дознание; в контору таскали человек десять, но, так и не найдя концов, плюнули и забыли. И мужики дружно решили: покрыли кого-то из своих.
Одни заботы на пилораме сменялись другими, и вскоре о Нобеле забыли, тем более что место его быстро занял один из «комитетчиков», сильный, хитрый и наглый мужик, которого все называли Бендер. Первое, что сделал Бендер, это присвоил себе все права на Верку.
События постепенно вошли в обычное русло, что позволило Алексееву вернуться к «Истории».
«Недавно ушел из жизни Нобель. Упустим гнусные подробности его последних минут и задумаемся, каково значение этого человека в нашей истории.
О значении своем он и сам, пожалуй, догадывался смутно. Жизнь воспринимал как интересную ему игру, правила которой сам и придумывал. И это было бы, пожалуй, заурядно (то же самое, что и больной игровыми автоматами), если бы не факт, что он устраивал Мирзу, а затем и Тугрика в качестве негласного администратора („смотрящего“).
Известно, что Мирза с Нобелем был на короткой ноге, неоднократно призывал к себе под предлогом „под водку, твою мать, попеть и поиграть“. О каких-то сексуальных отношениях здесь говорить не приходится, и дело не в Нобеле: Мирза был гетеросексуалом с креном, однако, в сторону садомазохизма, Нобель же бисексуалом.
Предположим даже, что Нобель не был интересен Мирзе как административный работник или осведомитель. Что остается? Культура в варианте антикультуры. Ведь если не можешь или не хочешь создать рабочим человеческие условия для жизни, так воспой то, что есть, сделай из дерьма, из лагеря культ! В этом и состояло историческое значение Нобеля. Находясь в наднравственной сфере по отношению к рабочим, он культивировал низость, мерзость и пошлость в нравственную ценность. Ну и, конечно, лютой ненавистью ненавидел тех, кто бессознательно отторгал от себя эту псевдоценностную систему. И докладывал о таких субъектах, единственно опасных для основ государственности пилорамы, Мирзе, а уж тот решал, быть им или не быть.
Бендер, занявший место Нобеля, гораздо проще и примитивнее последнего. Он не поет „Централ“, а просто спрашивает: „По фене ботаешь?“ И получив отрицательный ответ, бьет в переносицу.
Нет, Нобель незаменим. Именно на таких деятелях и держится „государственность“. Именно они и страшны. И подлежат уничтожению для спасения общества.
А Бендер – вторичный продукт. Нобель – Карло, Бендер – Буратино…»
Так прошло несколько недель.
И вновь историографа отвлекли от его труда. За окном, со стороны женского барака, раздались громкие крики. В сторожку вбежал запыхавшийся Берроуз и выпалил:
– Не поверишь! Бендера ушатали! Он следы в этот раз оставил какие-то…
…Бендер лежал в позе эмбриона, зажав руками средне-верхнюю часть живота, в двух шагах от пристройки к женскому бараку, где жила Вера и куда он в любое время суток бегал справлять свою стихийно возникавшую похоть. Видимо, он пытался оказать убийце сопротивление: нос его был разбит, левый глаз начал было заплывать, но не успел. И самое главное: руками он сжимал, видимо, самодельный нож с плетеной рукояткой и внушительной длины лезвием.
Прибежал Старшой с двумя автоматчиками. Разогнали собравшуюся толпу. Старшой рывком вытащил из тела нож, долго и внимательно рассматривал орудие убийства, потом повернулся, осклабясь, к мужикам:
– Ну что, зверье, теперь я найду среди вас этого ухаря… – он длинно и грязно выругался.
А через полчаса мужиков начали таскать на допросы. Дознавателем на этот раз был Малой. И чего-то он там накропал…
Вечером забрали пятерых бобылей, самых жалких и пропитых. Они были такими все время, сколько помнили их остальные. Просто пришли автоматчики, выкрикнули пятерых по какой-то бумажке и увели.
А на следующий день по пилораме разнеслась неожиданная новость. Новым «смотрящим» назначен Берроуз.
Сначала пилорама содрогнулась от взрыва дружного хохота, но к вечеру стало не смешно. Пришли Тугрик, Старшой и Малой. Говорил на этот раз Малой:
– Так, чмошники и чмошницы. Этот человек, – он знаком выдернул из строя Берроуза, – будет теперь смотрящим. Если хотя бы один волос упадет с его головы, вам… – Здесь он употребил слово, обозначающее неопределенно-исчерпывающую степень физического или морального наказания. – А чтобы понятнее было, – продолжил Малой, – в понедельник, в полдень, мы при всех вздернем пятерых соучастников двух тяжких преступлений. – Малой поступил на заочное отделение юрфака, удивительно быстро овладевал соответствующей терминологией и приучал к ней остальных управителей пилорамы, правда, лишь под настроение; и даже когда он был в хорошем расположении духа, его самого ненадолго хватало для речи, выдержанной в едином стилистическом ключе. – Все. Можно идти.
Так малоторжественно короновали Берроуза.
«Берроуз (сложно писать о том, с кем еще вчера был на короткой ноге, как о политике) сотворил сенсацию. Сейчас у костра по вечерам говорят только на антропологические и этнологические темы. В обязательном порядке. Нет навязчивой матерной брани, психологического давления, как при его предшественниках. Однако появилось пустословие, которое, по Салтыкову, переходит в пустомыслие и пьянство.
Люди разучаются говорить по делу. Деловые, предельно приземленные и конкретные разговоры сменились выкрикиванием берроузовских клише типа: „На каждый вирус найдется антивирус!“ Причем, каждый из кричащих (а нормально говорить люди уже не умеют) вкладывает в эти лозунги свой смысл, подсказанный выжженным и истлевающим сознанием. И так каждый день до изнеможения. Наутро просыпаются, вспоминают и ужасаются, бросаются к работе как к спасению, но почти сразу принимают алкоголь, некоторое время балансируют на грани разума и безумия, потом Берроуз орет: „Но если мы с тобой в стихии, не постигаемой умом, нам делают лоботомию, чтобы не вспомнили потом!“ И все скатываются в пропасть разглагольствования, на место людей встают их фантомы, кричащие призраки…
Так не может продолжаться до бесконечности…»
Двое лежали в темноте.
– Алексеев, а я подкоп вырыл.
– ???
– Ну где ты думаешь я все это время каждый день пропадал? Длинный такой тоннель. Начинается за сортиром, там, где кусты, потом под проволокой и под пересеченной местностью до леса. Копал, копал… Знаешь, страшно одному в узком тоннеле, который еще и тупиковый пока был. Я только вот час назад закончил. Побежишь со мной? Чего молчишь? С ума вы все посходили!
– А что, еще кто-нибудь про тоннель знает?
– Да все, я думаю.
– И никто…
– Никто.
– А ты чего рвешься?
– Я, Алексеев, чувствую, как мертвечиной тянет, только не могу понять откуда. Побежишь?
– Нет. Я книгу не дописал.
– Плохо.
– Почему?
– Тяжело мне без тебя будет.
«Пишу эту страницу под грохот выстрелов. С вышки по дороге, придорожным канавам и в сторону высотки строчит пулемет. По разным сторонам пилорамы трещат автоматные очереди. В женском бараке лежат раненые, больше десятка. Там же дети, женщины, старики. Крик, вонь, брань… Двое раненых уже, кажется, умерли. Все мужики, способные держать в руках оружие, отстаивают пилораму. Проволока местами прорвана, но ток не отключают. Провода искрят, было уже несколько возгораний, которые так и не удалось до конца потушить. И вот в разных местах коптят воздух дымовые завесы, а как