– От кого? – прошептала Саша, прижимая к себе шкатулку, которую мужик сунул ей в руки. Девушки, занятые разбором платьев и нарядов, ничего не заметили.
Ей никто не ответил – мужик отвернул голову, ничем не выдавая того, что только что обменялся с нею несколькими словами.
Одетый в цветной кафтан и мохнатые штаны из волчьей шкуры Парсейка Соленый, который, помимо придворного пиротехника, выполнял обязанности главного исполнителя мужеских ролей, довершал последние приготовления к премьере. Он широкими шагами мерил помост и, волоча за собой большую расписную голову с бородой и длинными волосами из пакли, в сотый раз декламировал текст – за забывчивость или волнение на сцене актеров наказывали жестоко.
– О, садися, победительницо храбрости моея, обладательницо сердца моего! – бубнил Парсейка. – Садися возле мене, да яси и пиеши со мною, веселящеся, ибо яко ты едина мое непобедимое великодушие обладала…
Проговаривая роль, Парсейка то и дело поглядывал в сторону окружающих помост больших вязов, откуда, он знал, вот-вот должна была появиться огромная бочка на колесах. В бочку был вложен «питейный» мех, соединенный с головой Бахуса двумя жестяными трубами. По замыслу Мозельса, бочка должна была символизировать необъятное брюхо бога виноделия и изрядно насмешить публику. Строительство столь сложной конструкции было поручено другому мастеру, и Парсейка, в душе которого техник-декоратор всегда брал вверх над актером, сильно ревновал и беспокоился за судьбу этого сооружения.
За вязами что-то грохнуло, и Парсейка замер, не донеся до пола поднятой в шаге ноги. Минуту или две творческий человек вслушивался в то, что происходило без его участия.
– Данило! – не выдержав, завопил он, отчаянно жестикулируя. – Куда ты провалился, чертово семя?! У тебя там обод с бочки, поди, соскочил-то! Бежи поправлять!
– Не замай! – донеслось из сумерек. – Поправим!
Чертыхнувшись, Парсейка завращал глазами, вспоминая текст.
– Еси, тако имаши милость мою сама ни чрез кого же иного совершенно употребляти… – загудел он. И вдруг снова встал, как вкопанный, взмахнул руками: – Данило!!! А крепежи проверил ли? Не соскочут?
– Та не! Не соскочут!
– А… – не придумав, к чему бы еще придраться, Парсейка вздохнул, покосился на размалеванную башку и снова принялся повторять ненавистный текст. С другой стороны помоста на сцену выглядывали и другие действующие лица ожидаемого представления: жена Бахуса Венус, их сын Купидон, тринадцать пьяниц, десять девиц, отец пьяниц, «бордачник», вестник, шут, четыре человека, наряженных медведями, слуги и музыканты. Все готовились к генеральной репетиции и ждали герра Мозельса, который на правах режиссера должен был дать сигнал к общему выходу.
Не дождались. Внезапно из-за деревьев, где, по общему разумению, заканчивались работы по оформлению реквизита, донеслись шумы борьбы, ругани, послышался деревянный треск, звук откатившейся в сторону и, кажется, треснувшей бочки, ржание напуганных чем-то лошадей и следом – истошный крик:
– Батюшки! Коняжек-то – увел-или-и-ии!!!
Вопль вскоре перекрыли лошадиный топот и свист кнута, которым кто-то неведомый нещадно нахлестывал лошадиные спины. Топот стремительно удалялся в прямо противоположную сторону от той, откуда должна была появиться бочка на колесах, из чего следовал вывод о том, что кто-то неизвестный и в самом деле угнал двоих лошадей, на которых планировался выезд этой самой бочки.
Событие было, мягко говоря, из ряда вон выходящим! Здесь, в Преображенском, минуя караулы и охрану, за несколько часов до начала представления, на которое ждали самого государя императора!
Обомлевшие актеры с минуту вслушивались в сгущавшуюся темноту: по суматохе, перекличке караула, беспорядочным выстрелам было ясно, что поднялась тревога. По дорожке между вязами бежал кучер, наряженный скоморохом. Он отчаянно причитал и взмахивал руками, в которых были зажаты теперь уже бесполезные кнут и еще какая-то упряжь.
Бабы охнули. По толстому лицу кучера ручьями стекала кровь.
– Убили! – крикнул кто-то.
– Да не. Морду ему, вишь, расквасили.
– А хто? Слышь, Иван, хто это тебя расписал-то так?
– А почем я знаю! – плачущим голосом ответил кучер. – Налетели двое, по голове огрели, с телеги скинули, сами впрыгнули и ходу! Я сперва думал – свои ребята шуткуют – они ж ряженые были, в хламидах, шапках с колокольцами, рожи размалеванные! Как свистнули – коняжки так и понеслись, чуть было меня же и не затоптали!
Сгрудившиеся возле кучера люди хотели было задать ему еще несколько вопросов, но тут в толпу буквально врезалась запыхавшаяся Палашка; сейчас она вовсе не была похожа на златокудрую богиню – красивое лицо перекосил страх. Густо обсыпанный пудрой парик, в котором Палашке полагалось играть жену Бахуса, съехал ей на левое ухо, по потным щекам и подбородку расплывались пятна яркой помады, которую актеры использовали в качестве грима.
– Санька сбежала! – крикнула Палашка. – Вот те крест – сбежала! Ищут-кличут, а она ни гу-гу! А ведь спектакля скоро!
– Чо орешь-то? – спросили из толпы. – Ну, погулять ушла девка…
Палашка замотала головой так сильно, словно задалась целью оторвать ее от своей тонкой шеи.
– Ушла! – повторила она твердо. – Без дозволения и совсем! В бега подалась! Я к ней под подушку залезла, хотела бусы взять, а там нету! Бусов нету и пожитков ее нету – как есть все пусто! Гребень костяной прихватила, картинку лубочную, две чистые рубахи и полушалок, который царевна за «Дахниса и Хлою» пожаловала! Лапти только оставила – в сапожках ушла! В красных!
Вокруг заохали, засуетились, заговорили как-то все и разом. Люди сбивались в кучи, вслух гадая, что же такое происходит, и пребывая про себя в полной уверенности, что ничем хорошим эти странные события для простых людей не обернутся!
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! – сказал кто-то вполголоса и врастяжку.
…Кони летели, вздымая копытами труху осенних листьев и дорожную пыль. Сперва всадникам приходилось пригибаться, чтобы увернуться от хлестких веток, которые то и дело норовили стегануть по лицам, но после того, как въехали в сосновник, стало легче. Только кони спотыкались на узловатых корневищах вековых сосен, и поневоле пришлось сбавить бег – лес становился все гуще, темнота наступала, лошади испуганно всхрапывали и оглядывались на оставленную позади дорогу.
Она, дорога, чернела пустотой и пугающей неизвестностью. Обеими руками обнимая мускулистую, теплую шею коня, Саша вслушивалась в топот копыт и мысленно подгоняла: «Скорей! Скорей! Скорей!» – хотя скорей было уже невозможно, и даже напротив, теперь нужно было идти тихо-тихо, крадучись, скрываясь за деревьями. Но при одной мысли о том, что из чащи вот-вот могут показаться люди с бердышами и мушкетами наперевес, ее охватывало отчаяние.
Осенний холод забирался под рубашку, леденил руки и ноги – но Саша не чувствовала этого, охваченная одной мыслью: скорей, скорей, скорей!!! «Утоплюсь, – решила она. – Ежели поймают – не снесу больше этой жизни, утоплюсь!» Но тут девушка переводила глаза на того, кто ехал на несколько шагов впереди, и счастливый трепет охватывал сжавшуюся от тревоги грудь.
Вот он обернулся, щуря глаза от ветра, ободряюще кивнул Саше. Конь под седоком был не такой крепкий, как под нею («Главное – тебя вывезти, сам я выберусь!» – шепнул он, когда они, в спешке бросив телегу, забирались на лошадей верхом). Он хотел подсадить Сашу и руки протянул – но она, опустив ресницы, сделала вид, что не заметила этих рук, сама сунула ногу в стремя, рывком перебросила тело на спину коня – «Ах, как хорошо это придумали – надеть мужскую одежду!» – вцепилась в поводья – только знака ждала, что можно трогаться в путь… Он был растерян, Саша видела, растерян и расстроен ее холодностью, но не было времени спрашивать «почему?» – и, постояв немного, любимый с ловкостью заядлого лошадника перераспряг и оседлал второго коня, запрыгнул, свистнул, тронул с места – и они понеслись, только ветер свистел в ушах, заглушая еле слышные, все удаляющиеся от них голоса погони…
Теперь, когда он скакал впереди и не имел возможности оглянуться, Саша могла с замирающим сердцем