перехитрить. После ужина стал охать, жаловаться на слабость, скинул пиджак, деревянные башмаки и улегся в постель. Когда баба, малость повертевшись в избе, набросила на плечи полушубок и убежала, он второпях оделся и кинулся на сеновал. И четверти часа не прошло, но ему ужас до чего надоело торчать за шкафом. Затаив дыхание он услышал в темноте, как над хлевом, зашуршала солома. Потом — скрип перекладин лесенки, шаги по сеновалу, во дворе… «Ша, Тигр, это тебе…»
Ушла. Кяршис, едва волоча ноги, побрел по двору к собачьей конуре. Тигр весело лупил себя хвостом по бокам и с хрустом уминал кости.
— Думала, ты спишь, — подивилась Аквиле, когда он вернулся.
— И-эх, какой тут сон… — Кяршис отвернулся. — На дворе был. Видать, и у меня с кишками, ага…
— Ах, с кишками… — бледнея, пробормотала Аквиле. — Пиво-то еще не перебродило… может, от него…
Ночью оба не сомкнули глаз, хотя и притворялись друг перед другом, что спят. Кяршис раза два садился в кровати, хотел что-то сказать, но, так и не собравшись с духом, снова забирался под перину. Встал спозаранку, курил, бродил по избе, пока не пришло время кормить скотину. Пока лошади поели, позавтракал сам, потом подвел к амбару пустую телегу, погрузил бочонки с пивом: два — днищем к лошади, а третий — под облучок, поперек телеги. Запряг буланку в телегу, савраса привязал рядом к оглобле и уехал чернее тучи, как на похороны.
Аквиле, малость повременив, собрала завтрак и отправилась к Марюсу. На душе у нее кошки скребли. Она понимала, что Кяршис что-то чует и все вот-вот выплывет наружу. Последние три дня ей всю душу вымотали подстерегающие взгляды, угрюмость, непонятные вздохи Кяршиса. Она понимала: надо что-то делать, но не могла ничего придумать. Посоветоваться с Культей? Да, она сегодня же это сделает, пока Кяршис не вернулся из Краштупенай. Но что они придумают даже вдвоем? Если б неделей позже, когда Марюсова нога… А теперь вся мудрость — уповать на волю божью, как говорит Кяршис, и, ясно, ни слова не говорить Марюсу; ему и так не очень-то приятно валяться в этой одиночке, словно хорьку в капкане.
Отвалив солому от входа, Аквиле кашлянула, как они договаривались, и только тогда нырнула в нору.
Марюс лежал, скинув до пояса перину, разрумянясь, тяжело дышал. На лбу блестела испарина. Аквиле в испуге смотрела на него, держа в руке плошку: неужели вернулась болезнь?!
— Чего взгрустнула, сестричка? — зашептал он, широко улыбнувшись, и по старой привычке потерся подбородком о плечо. — Накрывай на стол и подавай завтрак, черт возьми!
— Ты такой красный… вспотел, — удивилась она; его бодрый вид успокоил ее.
— Мышцы упражнял. Гимнастика, так сказать. Знаешь, я доволен своей ногой, — хоть и болит, но уже сгибается малость.
— Смотри не перестарайся, а то хуже станет.
Аквиле разложила на доске завтрак, а Марюс сел в постели и, набросив на плечи полушубок, принялся закусывать.
Марюс. Какой праздник сегодня?
Аквиле. Почему праздник?
Марюс. Вареники теплые, суп в миске тоже дымится. Балуешь ты меня, Аквиле.
Аквиле. Зато вчера и позавчера только по разику к тебе забегала. Тебе нужна горячая еда три раз в день. А получается раз в три дня. Что так смотришь? Ешь, ешь, пока не остыло.
Марюс. Ты какая-то… не такая, Аквиле…
Аквиле. Ночью плохо спала. Говорила же вчера, немцы велели деревне вести лошадей на комиссовку. Кяршис третий день ходит туча тучей.
Марюс. А-а, понятно — оплакивали своих лошадок.
Аквиле. Зачем надо мной издеваться? Лошади лошадьми, но и без них хлопот достаточно.
Марюс. Вот, скажем, я в этой подпольной гостинице…
Аквиле. Перестань! Гедиминас все еще не показывается, вот что! Можно подумать, что боится немцев, ждет, пока они не уберутся из Лауксодиса. Но ходит упорный слух, что Гедиминаса забрало гестапо.
Марюс. Хм… Очень даже вероятно. Но я немного знаю его, так что думаю, до этого дело не дошло… Наверное, старый Джюгас нарочно пустил слушок, Гедиминас прячется дома, скажем в сене, вот как я у тебя.
Аквиле. Нет, дома Гедиминаса нету. Недавно я бегала помогать Джюгасу, он мне все как есть рассказал. Сам дня три назад ездил в Краштупенай Гедиминаса искать. Нет, старик врать не станет. Если бы даже захотел, не сумел бы такое выдумать.
Гедиминас вышел из дому вечером того же дня, когда Адомас, составив опись имущества, уехал вместе с полицейскими пировать к Кучкайлису. Миколас Джюгас обрадовался, что удалось убедить сына на время убраться подальше от Лауксодиса; теперь, когда они навлекли на себя гнев властей самоуправления, можно было ожидать чего угодно.
Пока немцы держали деревню в осаде, Миколас Джюгас не волновался за сына. Но когда отменили запрет въезда и выезда и до него все настойчивее стали доходить слухи, что Гедиминаса арестовало гестапо, старик не на шутку забеспокоился.
Переждав денек-другой, он прицепил к лацкану пиджака крест и уехал в Краштупенай. В полицейском участке, распахнув полушубок так, чтоб был виден орден, попросил дежурного отвезти его к Адомасу Вайнорасу. Ему строго, хоть и не без уважения, ответили: господин Вайнорас находится на излечении, временно его заменяет вахмистр Бугянис, который приказал по личным делам никого к нему не пускать. Уступив настойчивым требованиям, Миколаса Джюгаса все же впустили в кабинет начальника полиции. Однако Бугянис довольно-таки злобно отрезал, что не знает и знать не хочет о господине Гедиминасе Джюгасе. Да вообще мало чести для него разговаривать с саботажником. Между прочим, добавил он, спрячьте-ка вы эту железку, а то если на нас она и производит впечатление, то на немцев никакого.
Миколас Джюгас послушался совета Бугяниса — к зданию гестапо подошел в полушубке, застегнутом до подбородка. Но часовой, размахивая автоматом, отогнал его прочь. Не оставалось ничего другого, как поспрашивать у знакомых, — с этого, пожалуй, и следовало начинать. Он подумал, что Милда может знать о Гедиминасе больше, чем любой другой, и решил начать с нее.
От гестапо он направился через базарную площадь, на которой до войны проводились митинги и демонстрации, а еще раньше здесь отмечали национальные праздники. Тогда по площади маршировали шаулисы, младо-литовцы, члены школьных и еврейских организаций. Перед костелом, на краю площади, высился за железной оградой памятник добровольцам — создателям буржуазной республики, погибшим в 1918–1920 годах. Миколас Джюгас, срезая угол, пошел к памятнику. Но, еще не доходя, он почувствовал: здесь что-то не так. То ли чего-то не хватает, то ли что-то лишнее. А когда наконец понял, что перед его глазами, его прошиб холодный пот и волосы под шапкой встали дыбом. Первой мыслью было броситься назад, но тут же мелькнула другая, от которой сжалось сердце.
Он брел прямо к деревянной раме, поставленной против памятника, похожей скорее на футбольные ворота, чем на виселицу. На перекладине, в полуметре друг от друга, висело пять трупов. Над их головами, словно приветствие гостям, растянулось белое полотнище с надписью: «ТАКАЯ СУДЬБА ЖДЕТ ВСЕХ КРАСНЫХ БАНДИТОВ И ИХ ПОСОБНИКОВ». Вчера полдня валил мягкий снег, ночью подморозило, и теперь на головах повешенных высились белые шапки. Меж пальцев ног, в уши и разинутые рты набился снег; на фоне почерневших тел он казался слишком уж белым и ненастоящим. Скрипели замерзшие веревки — трупы раскачивались под порывами ветра, поворачиваясь то спиной, то боком друг к другу, сталкиваясь широко расставленными ногами; этот стук словно аккомпанировал скрипу веревок, трущихся о перекладину.
Миколас Джюгас снял шапку. Площадь опустела и раздалась вширь. Где-то слева и справа по