немцев, он не какая-нибудь заячья душа, чтоб позволить над собой издеваться! Недостало решимости, страх, как часто бывало с ним, вытеснил чувство собственного достоинства. Он лопался от злости, а все- таки чокался с немцами, отвечая улыбкой на улыбки; дружно хохотал вместе со всеми, хоть и скрипел зубами от ярости. «Начальника полиция разоружили! Ха-ха-ха!» Этот проклятый хохот собравшейся во двор публики гремел у него в ушах, и он пил рюмку за рюмкой, чтоб заставить его утихнуть. «У каждого честного патриота сейчас два лица», — сверлили мозг слова Саргунаса. Он то и дело чувствовал, что его второе лицо опять проступает все более четко, приближаясь на опасное расстояние. Тогда, собрав последние силы, он отталкивал своего двойника, и тот на миг исчезал. А потом снова вылезал из темноты, мельтешил перед глазами, и снова он видел себя в свете фонариков, с поднятыми руками. «Чего вы хотите, черт возьми, своих не узнаете? Господин комендант… Herr Kommandant…» Опустил руки, шагнул вперед. «Halt! Halt! Halt!» [22] Два сзади, одно спереди. И он, хоть и ослеп от света ярких фонариков, разглядел (нет, скорей нюхом учуял) нацеленное прямо в грудь дуло пистолета. Да, они были в хорошем расположении духа, господа немцы, их спектакль нуждался в зрителях… Потом, когда они сели за стол, продолжая хохотать над случившимся, господин Ропп сказал: «Русских за подобные шутки мы бы расстреляли…» Великодушно, с доброй улыбкой (правда, в глазах при этом мелькнула угроза) были сказаны эти слова, и он чокнулся со своим благодетелем и выпил за то, что он, Адомас, все-таки выше русских. «Господин Вайнорас, когда мы поднимали тосты за фюрера и родину, вы смотрели в свою тарелку, искали, чем бы закусить», — заметил начальник гестапо, и Адомас предложил тост за «извечного друга литовского народа великую Германию» и записал на свой счет еще одну рюмочку. «Все они свиньи, большевики. Может ли свинья понять, что такое родина?» — добавил господин почтмейстер, и ему снова пришлось поднять рюмку («За флаг третьего рейха над цитаделью большевиков — Кремлем!»), чтоб доказать, что он отнюдь не свинья и в его крови нет бацилл большевизма. Да, именно с этой рюмки колесо и пошло крутиться в обратную сторону. Обливаясь холодным потом от страха, он понял, что второе лицо снова лезет наружу и у него нет сил нокаутировать его. Попытался встать, чтоб уйти, но голова была пустая, легкая, как одуванчик, а зад налился свинцом. «Что вы смыслите в литовской нации, господин… почтмейстер?.. Понимали ли вы ее и старались ли понять? Вам только подавай гусей, сала да яиц („Liebe Mutter, Eier, Butter…“)[23]. Клайпеду подавай… Господин комендант, лапочка, скажешь, неправильно говорю? Единственный порт отобрали. Окно в мо-о-оре… Но мы все равно с вами, господин Дангель. Слу-ужим… Верой и правдой. Фюреру, Германии, а для своих — что останется. Для своих — крохи, господин комендант… Смейтесь, смейтесь над своим слугой, но однажды и слуга может сбросить ливрею. Очень даже может, господин почтмейстер… Думаешь, мне эти погоны дороги, мне не на что справить себе приличный костюм, лапочка? Наплевать мне на форму начальника полиции, господа!.. Завтра подаю в отставку и прошу желающих на мое место. Хоть вы занимайте, господин почтмейстер…» Выпалил одним духом, чувствуя, как в душе сто чертей пляшут от наслаждения. («На тебе, господин комендант! На тебе, Дангель! Жри и ты, откормленная свинья почтмейстер! Подавитесь святой правдой…») Неизвестно, чего бы еще наговорил, но почтмейстер вдруг завизжал, как поросенок под ножом, и двинул Адомаса кулаком в челюсть. Нет, он не дал сдачи. Слава богу, что не дал. Только вскочил (свинец вдруг хлынул в ноги) и тут же, наткнувшись на страшный взгляд коменданта, шмякнулся обратно на стул; страшные, неумолимые глаза пронизывали его насквозь, как незадолго до того дуло пистолета во дворе. Какое-то важное колесико вдруг вскочило на свое место от удара почтмейстера, и весь механизм заработал, как раньше. Баерчюс скулил, дергался, как паралитик (казалось, его плешивая голова слетит с петушиной шеи): «Домой, Вайнорас, сейчас же домой! У меня нет места провокаторам!» Мог и не выгонять. Сам ушел, поддерживаемый Милдой, на ходу его заносило. («Какой черт еще толкается…») Тускло освещенные улицы были пустынны и мрачны. В тишине назойливо громко цокали туфельки Милды, а ему казалось, что кто-то крадется за ними, прицелившись в спину из черного пистолета. Вдруг он испугался этой темноты с точками фонарей, призрачных силуэтов домов и заплакал, как ребенок, которого увели в лес и там оставили. Милда успокаивала его, но сама тоже плакала. И впервые после долгих ночей супружеская постель снова стала им узка, и он радовался, что в застывшую было плоть их любви возвращается душа.
Но утром, едва продрав глаза, он увидел перед собой столы, бутылки, тарелки и ухмыляющуюся харю господина коменданта.
— Дурак ты, дурак… — сказала Милда, посмотрев на него чужими глазами.
В ее голосе были досада, разочарование, пожалуй, даже презрение и ни тени той нежности, которой еще дышала постель. Словно не с этой женщиной он перестал.
— Надо бы извиниться… — пролепетал он.
— Я прощаю. — И она посмотрела на него тем странным, пугающим взглядом, за которым чувствовался страшный, но непонятный ему смысл.
«Правда, надо сходить к господину коменданту. Простите, вчера надрался, как свинья. Весьма сожалею, entschuldigen Sie, Herr Hauptmann!..»[24] — думал Адомас, уже сидя в своем кабинете. Потянулся было к трубке телефона, но нерешительно отвел руку. Нет, незачем кидаться сгоряча. Они тоже были хороши со своими фонариками…
До обеда он мерил кабинет тяжелыми шагами, изредка останавливался перед столом и пустым взглядом смотрел на кипу протоколов. Входил дежурный (такое-то дело, господин начальник), но Адомас не хотел вникать («А что Бугянис делает, черт возьми!»). «В эту комнату редко попадает порядочный человек. Убийцы, воры, спекулянты. А я, как последний батрак, должен копаться в этой навозной куче, удобрять чужое поле… Господин начальник полиции… Ассенизатор с погонами. Ха-ха-ха!» Он расстегивал и снова застегивал воротник, то и дело поправляя портупею — никогда еще так неловко не сидел на нем мундир. Неизвестно почему в голову все лез Гедиминас, и Адомас, не желая в этом признаться, смертельно ему завидовал.
Снова вошел дежурный: просит принять Пятрас Кучкайлис из Лауксодиса.
— К Бугянису!
— Говорит, очень важное дело. Хочет с самим начальником……
— Пусть-подождет, раз так приспичило.
— И еще — приехал из батальона Жакайтис. На побывку. Тоже хотел бы вас повидать. Но, понимаете, какое дело, изрядно пьян…
— Гони к черту!
— Не так-то просто, господин начальник. Вооружен. Угрожает.
Адомас пришел в ярость.
— Сюда его! Видно, хочет провести свой отпуск в каталажке!.. Гуляем, господин Жакайтис? — накинулся ор, когда тот, покачиваясь и икая, ввалился в кабинет. — Отдай оружие!
— А я не разоружаться к вам пришел, господин Вайнорас. — Жакайтис выплюнул потухшую сигарету под письменный стол и шумно плюхнулся на стул. Пьяное, серое лицо, глаза заплыли, змеиная головка качается на длинной, тонкой шее. Но военная форма, несмотря на все, в порядке — пояс туго затянут, сапоги блестят, пуговицы — на своих местах, — Получил недельку отпуска. За образцовую службу. Пользуюсь, господин начальник. Навещаю друзей, родных, знакомых. Женушку подыскиваю. Словом, действуем. Зашел и к тебе. Может, бутылочку разопьем, вспомним хорошее времечко, когда ты меня от пули спас, чтоб я других расстреливал? Трудовой батальон! Ха-ха-ха! Орудие труда — винтовка, а строительный материал — трупы. А как же — такую бумагу подписали, поклялись сражаться за Адольфа Гитлера. Красиво ты меня пристроил, начальник, ох, красиво, не знаю, чем тебе и отплатить…
— Слышал, что говорю? Отдай оружие! — захлебываясь от ярости, завопил Адомас. — Или в комендатуру позвоню.
— Ну, зачем? — Жакайтис, жутковато посмеиваясь, похлопал себя по карману шинели, где был пистолет, — Эта машинка может — буф! — и выстрелить тебе в живот. По нечаянности. Что для нее значит, человеком больше или меньше? Мы там привыкли не стесняться, господин начальник. Окружим белорусскую партизанскую деревню, стариков и баб вздернем или из автоматов полоснем, красного петуха под крышу — и потопали дальше. «Мы идем, идем, смерть врагу несем». И таких парней ты хочешь испугать комендатурой, облезлая полицейская крыса. Смертника, смертью испугать!
Дрожа от бешенства, Адомас вытащил пистолет.
— Руки на стол!
Жакайтис захохотал.