перед ним человек состоит, коли старше будет, то и Савка старается уважительно к нему, по батюшке…
Савка снова вздохнул, возвращаясь из недавних событий снова в свою комнатушку. Вот он, молодой, статный, и рука цела, и в начальники выбился – все бы хорошо. Да сердце не на месте. Перед глазами стояла Евдокия в короткой сорочке, босая, близкая, руку протяни. 'Пойду к ней! — решил, — сил больше нет! Будь, что будет!' И, с духом собравшись, пошел. Евдокия, против обыкновения, за столом, бумагами заваленным, не сидела, выхаживала по комнате от окна к окну, видать, замысел какой свой обдумывала. Одета она была в красного бархата платье до пят, на плечи шаль пуховая наброшена. Приходу Савки удивилась, подняла в недоумении бровь:
— Что это мы, Савелий Никифорович, уже и без стука вламываемся?
Савка молчал, отводя взгляд. В голосе Евдокии почудилось ему не праведное возмущение, а скрытая насмешка.
— Слыхал? На фабрике поговаривают, будто полюбовник ты мой. Через то обстоятельство и управляющим стал…
— Дураки! — буркнул Савка.
— Так ли уж? — Евдокия рывком приблизилась, заглянула Савке в лицо. — Рука-то не болит? Али еще что беспокоит?.. Дай погляжу!..
Сознание у Савки померкло, сгреб он Евдокию в охапку, впился в горячие губы. Да уж в ту ночь комнатушка Савкина пустой простояла…
— …А в чистом поле а-васильки, — не то пропел, не то проговорил Семидверный и, сморщившись, сплюнул через локоть. Со стороны деревушки, что с трех сторон окружили казаки, бежал, оступаясь на камнях, длиннобородый старик в рваном халате, безошибочно угадав среди верховых русского офицера.
— Сейчас запоет соловей… Того гляди слезу пустит, в ноги кинется… Насмотрелись… Тамка они, вашбродие, потому как некуда им больше…
Ревин третий день не слезал с седла. Причем это, выражаясь буквально. А если сказать фигурально, то около месяца не слезал. Не спал, не ел и не мылся толком. Полк его ушел с генералом Гейманом на помощь Эриванскому отряду, а Ревина бросили с сотней оберегать тылы и стеречь обозы западнее осажденного Карса. Войск нагнали – тьму, а все бестолково как-то. Месились на месте, группировались, перегруппировывались и так и эдак. Осторожничал Лорис-Мельников, к делу подходил основательно и не спеша, степень риска исключая любую. В среде офицеров бытовало мнение, что если бы, дескать, сразу после Ардагана двинул бы Лорис всю ораву вперед, то пьесу на закавказском театре сыграли бы в неделю, потому как не было еще у Мухтар-паши войска, не успел он к тому времени собрать ополчение, не примкнули к его армии курды. Так это или нет, никто подтвердить или опровергнуть не мог, потому как способ проверить существовал всего один. И слишком высокую цену пришлось бы заплатить в случае промаха, а по сему, может и прав был командующий.
Среди тыловой неразберихи рыскали башибузуки, просачиваясь тайными тропами меж блокпостов, под покровом ночи минуя разъезды, грабили обозы, жгли склады, после растворяясь бесследно, как привидения. Случайные рубки ситуацию исправить не могли, у Ревина создавалось впечатление, будто он пытается заткнуть пальцами решето. Отчаявшись отыскать какую-то систему в совершенном хаосе турецких набегов, казачью сотню Ревин разбил на летучие отряды, предоставив им полную самостоятельность, сам, во главе трех десятков верховых, носился по ущельям и предгорьям, занимаясь, по сути, тем же: ловлей ветра. С начальством дело обстояло еще хуже. Сухонького невзрачного полковника, ведающего тыловым охранением, видел Ревин всего однажды, прежде чем командование, раздраженное необходимостью переключать внимание с батальных замыслов на бедлам в тылу, не поручило курировать сей вопрос не кому-нибудь, а генералу Алмазову лично, тому самому, с которым у Ревина не заладились отношения с первой встречи. Блистательный протеже великого князя первым делом затеял смотр пропыленных и насквозь пропитанных потом подразделений, где устроил грандиозный разнос всему офицерскому составу. Полагая, что вопрос исчерпан и набеги теперь прекратятся сами собой, Алмазов занялся делами более важными, среди которых не последнюю роль играли ночные кутежи в штабной палатке, впрочем, воспринимая всякое новое известие о разгромленных обозах, как личное оскорбление. Поэтому Ревин, дабы не представать лишний раз пред начальственные очи, безвылазно пропадал в экспедициях, надеясь, что о нем забудут. Впрочем, ему благоволил Лорис, соизволивший собственнолично приколоть молодому офицеру третьего по счету Георгия за Ардаган, но просить главнокомандующего о переводе Ревину не позволяла гордость. Сейчас исходили третьи сутки, как казаки с исступлением гончих псов шли по следу десятка всадников, отмотав добрую сотню верст под жалящим июньским солнцем. Башибузуки плутали, путали след, расходились веером, но Ревин поклялся себе, что уж этих он достанет. Внизу, в чашеобразной долине замерла деревушка, тревожно поглядывая черными проемами окон на недобрых косматых казаков.
— Ай-вай-вай!.. — старец воздел ладони к небу и упал на колени. Ревин немного говорил по-турецки, но здесь не требовалось переводчика, все было понятно и так, в хижинах одни женщины и дети, чужих нет, всемилостивый Аллах наслал испытание и засуха погубила урожай. Они-де, мирные крестьяне и староста умоляет русского господина не разорять деревню.
— Брешет! — сверкнул глазами Семидверный. — В кишлаке аспиды, нутром чую! Ревин всматривался в коричневое от загара лицо, изрезанное глубокими бороздами, в подернутые влажной поволокой глаза, где затаилась непритворная печаль.
— Сколько лет тебе, старик?
Староста посмотрел Ревину за спину, на потертые рукояти шашек, и сглотнул.
— Восемьдесят два, господин…
— Сроку даю… Умеешь ли ты определять время по часам?
— Нет, господин, не умею…
Ревин нахмурился. Действительно, откуда взяться дорогому хронометру в глухом кишлаке…
— Горнист!
— Чавой? — горнист, с подходящей ему как нельзя более кстати фамилией Дураков, по пути нарвал фуражку зеленых абрикосов и сейчас, кривился от кислятины, далеко выстреливая косточки пальцами.
— Труби.
— Чавой трубить-то? — Дураков отер губы ладонью.
— 'Зарю' труби.
Дураков прокашлялся, проплевался и изобразил 'зарю'.
— Когда услышишь третий горн, — Ревин обратился к старосте, — мы запалим деревню. Будет лучше, если к тому времени жителей там не останется… Сожжем дотла, будь уверен, — Ревин прервал запричитавшего старика. — Если не убедишь чужаков сдаться. Передай им мое слово. Я сохраню им жизнь… Готовить факелы! — Ревин повернул лошадь, давая понять, что разговор окончен. Старик побрел восвояси ни с чем, понуро уронив голову на грудь. Ревин глядел ему вслед и давил в сердце жалость. Рисковать людьми он не собирался, не для того казаки отмотали такого крюка, чтобы подставляться под пули на узких улочках. Бытовала старая, многократно испытанная тактика: пустить в селение красного петуха и дожидаться, пока из объятых пламенем жилищ не полезут поджаренные абреки.
— На войне, как на войне! — пробормотал Ревин. — Дураков! Давай!.. После второго горна из кишлака потянулась цепочка жителей. Женщины, старики, дети тащили нехитрый скарб, волокли в поводу скот, гнали овец. Казаки перепарывали тюки, проверяя, не укрылся ли кто внутри, оборачивали арбы с поклажей, даже овец дергали за шкуру – своя ли?
— Пощади, господин! — староста повалился Ревину в ноги. — В кишлаке никого нет. Ради Аллаха, не лишай крова!..
— Врешь, собака! — подбежал Семидверный, сунул под нос старику кулак. — Что это? А? Тебя спрашиваю, что? Взопревшие кони твои под седлами! Мокрые, как мыши, все до одного!
— Труби! — Ревин махнул горнисту, и, не дожидаясь, пока стихнут мечущиеся по предгорьям отзвуки исторгнутой во все мощь дураковских легких 'зари', велел: – Зажигай из-под ветра!.. С другого конца