оптимистическая грязь почти просохла, открыв черную землю, исполосованную расчесами граблей. Некоторые пациенты покрепче уже выбрались на улицу, ловили лучи весеннего солнца запрокинутыми лицами.
Она шла по дорожке к дверям клиники, оглядываясь по сторонам, невольно замечая этих полулюдей. Пустые, бессмысленные лица, равнодушные глаза людей, потерявшихся в этом мире, утративших смысл и цель своего существования. Были здесь и другие — лихорадочно возбужденные, взволнованные каким-то бессмысленным, болезненным волнением. Те, кто не потерялся в мире, а попал на темную, неправильную тропинку, ведущую в пропасть, в темный лес беспросветного кошмара. Но тех людей не выпускали на воздух, по крайней мере без присмотра дюжих санитаров.
Навстречу ей шел высокий молодой парень с выбритой наголо головой, с низким лбом и оттопыренной нижней губой, на которой сиротливо блестела розовая капелька слюны. Поравнявшись с ней, он широко открыл рот, показав большой темный язык, и замычал, словно пытаясь в этом мычании выразить какую-то мучительную, трагическую, невероятно важную для него мысль.
Она невольно шарахнулась, испуганно завертела головой. Из-за широкого плеча парня показалась невысокая крепенькая санитарка, улыбнулась ей:
— Не бойся, он безобидный! — И тут же взяла своего питомца за локоть, повела куда-то в сторону, тихим, ласковым голосом уговаривая: — Ну что ты, миленький, волнуешься? Все хорошо! Все ладно! Никто тебя не обидит!
Она проводила санитарку взглядом и подумала: может быть, именно о ней говорил
На пороге клиники ее уже поджидала приятная молодая женщина в голубом форменном халате. Улыбнулась ей, повернулась и повела по коридору первого этажа.
Она шла за медсестрой, глядя в ее беззащитный затылок в трогательных завитках светлых волос, и думала: может быть,
Наконец медсестра остановилась перед белой дверью палаты, открыла ее своим ключом, отошла в сторону.
Она сама нажала на дверную ручку, вошла в палату.
В светлой, пронизанной весенним солнцем комнате было прохладно. В легком воздухе танцевали пылинки. Возле окна в кресле на колесах сидела худая женщина с усталым, растерянным лицом.
Мама.
Она подошла к ней, наклонилась, коснулась щеки легким нетребовательным поцелуем, поправила выбившуюся прядь невесомых светлых волос.
— Здравствуй, мама!
Худая женщина медленно, неуверенно подняла голову, удивленно посмотрела на нее и проговорила с едва заметным напряжением:
— Здравствуйте, девушка! Мы с вами знакомы?
— Да, мама, мы с тобой знакомы, — ответила она с бесконечной усталостью.
— Да, правда! — На мамином лице проступило смутное узнавание, как проступают сквозь редеющий туман очертания пейзажа. Мамины губы даже сложились в легкую извиняющуюся улыбку. — Да, я вас знаю, девушка! Вы ко мне уже приходили и приносили мандарины. Вы мне принесли еще мандаринов?
— Да, мама, я принесла тебе мандаринов! — Она достала из сумки пакет с фруктами, положила его на тумбочку, один мандарин очистила и начала по дольке вкладывать в мамин рот. Мама ела робко, неуверенно, испуганно. Каждая долька казалась ей последней. Золотистый сок сбегал по губе на подбородок.
Она заботливо вытирала сок бумажной салфеткой и давала маме следующую дольку.
На какое-то время мамины глаза ожили, в них засветилось детское наивное удовольствие, но это продлилось недолго, удовольствие угасло, и вместе с ним угас интерес, губы сомкнулись.
Она выбросила недоеденную дольку, взялась за ручки, покатила кресло к двери палаты, для проформы спросив:
— Хочешь, мама, мы погуляем?
Но мама ничего не ответила, она смотрела куда-то внутрь себя. Или наоборот — куда-то далеко, так далеко, что никто, кроме нее самой, не мог этого видеть.
Она почувствовала необыкновенную нежность к этой измученной, но все еще красивой женщине.
Сколько она помнила себя, мама всегда была где-то далеко.
Нет, сначала она была близко, ближе всех.
Ее красивое, ласковое лицо, нежные руки заполняли и заменяли собой весь остальной мир. Собственно, мир состоял из двух неравных частей — мама и все остальное. Причем мама была гораздо больше и важнее всего остального.
Она помнила нежный мамин голос, нежный запах, запах молока и детства.
Потом — позже, когда она начала больше различать, больше понимать, чувствовать и слышать, — запомнилась песенка, которую перед сном пела ей мама: «Все ребята дома спят, у них много есть котят, а у нашего кота были красны ворота…»
Потом случилось то ужасное, о чем не хотелось ни говорить, ни думать. Она закрыла это в себе, как закрывают старый чердак с ненужными, бесполезными вещами, ненужными воспоминаниями, закрывают, чтобы больше туда не заглядывать…
Однажды мама пришла домой из магазина, и маленькая ее дочка испугалась, глядя на мать. Мама была не ее, в этих глазах, прежде таких спокойных и ласковых, не было больше любви, в них была тревога, тревога и страх. И руки ее не были больше мамиными мягкими и нежными руками, теперь они находились в непрерывном, бессмысленном движении, то взлетали вверх, как будто мама пыталась разговаривать с Богом, то бессильно повисали вдоль тела, то хватали что-то, вертели, катали, дергали нитки…
Она никогда не видела маму в таком состоянии, но это все же была ее мама, поэтому она подошла к ней, прижалась крепко. Мама приласкала ее машинально, безразлично, не сознавая, что делает, она ни на что не реагировала, ведя бесконечный разговор с кем-то, кто находился в глубине ее души.
Дома не было никого взрослых, они вообще жили с мамой только вдвоем, им хорошо было вместе.
«Нам никто не нужен», — шептала ей часто мама, и она соглашалась — конечно, а зачем еще кто-то в их маленькой квартирке, им и так здесь хорошо и уютно. Мама работала дома — правила рукописи, исправляла орфографические и стилистические ошибки, это называлось — корректор, и отлучалась редко, и часто они ездили на мамину работу вдвоем. Но она всегда была очень спокойным и послушным ребенком, ее можно было оставить одну, она никогда не капризничала.
Но сейчас мамино поведение ее пугало. Мама все бегала по квартире, громко разговаривала сама с собой, заламывала руки, глаза ее странно блестели, как от температуры, губы потрескались и покрылись черной коркой.
— Мама, ты заболела? — спросила она растерянно, но мама не услышала вопроса.
Часа через два такого мелькания и беготни мама вдруг взглянула осмыслено, прижала к себе дочку крепко-крепко, а потом побежала на кухню готовить ужин.
И через двадцать минут из кухни раздался крик, звон разбитого стекла и шипение газовой горелки, огонь которой задул сквозняк из распахнутого окна.
Она побежала на кухню и не нашла там мамы. Только рама хлопала да газ шипел.
Она была очень послушной и рассудительной девочкой, помнила наставления мамы — все газовые горелки должны быть завернуты, окна закрыты.
С плитой ей удалось справиться, но она не смогла заставить себя подойти к раскрытому окну. А потом раздались дикие звонки в дверь, и у пятилетнего ребенка хватило сил и сообразительности, чтобы отпереть все замки.
Потом она узнала, что мама выбросилась из окна. Но разбилась не насмерть, а только повредила позвоночник, так что не смогла больше ходить. Но разум ее был поврежден еще раньше, так что, когда маму немного подлечили, ее положили в психиатрическую больницу. Но об этом она узнала не скоро.
Ее взяли к себе родственники, дядя Гера и тетя Лера. Они очень старались заменить маму — но это у