– Кого его? Сандалий? – вредно спросила я. – Или Мерзавкина?
– Сандалию, – раздражилась мать. – И прекрати его так называть.
– Сандалий? – невинно уточнила я. – Или сандалию?
– С тобой невозможно разговаривать! – вскипела мать. – Душу ей открываешь, а она в нее плюет!
– Ну, я пошла. Привет Мерзюкину.
Я взяла сумку и ушла из дома Мерзликиных. Теперь изредка я стала к ним заходить. По собственной инициативе. Не знаю зачем. Мерзликина я игнорирую, братья меня раздражают, а с матерью мы не стали роднее. Просто принюхиваемся друг к другу, как кошки. И все.
Я шла по улице и думала о любви. Ее истоки теряются в подсознании. Не надо даже спрашивать себя, почему этот нравится, а этот нет. Все равно не угадать. Подсознание будет крутить дули, а мозг начнет нести наукообразную чепуху. Я, к примеру, разлюбила за голую шею. Хотя я знаю почему. Нечасто так бывает, когда знаешь, откуда приходят и уходят чувства.
После первого курса я осталась отрабатывать хвосты на кафедре нормальной анатомии. Мне дали задание отпрепарировать нервы кисти как будущий учебный препарат. И вручили руку человеческого мертвеца. Мертвецов в формалине за первый курс я насмотрелась, потому на руку мне было чихать. А зря. Микрохирургия – цветочки в сравнении с этим. Потому что живые нервы крепкие, как канаты, а нервы мертвеца, тонкие, как нитки, и рвутся только так, сами по себе. Короче, на эту руку ни дунуть, ни плюнуть было нельзя.
Отделить нервы от окружающих, продубленных формалином тканей задача не из легких, она требует сноровки. Сноровки у меня не имелось, потому пришлось работать без перчаток, голыми руками. Я обрезала ногти до корня и мыла руки с утра до вечера щеткой с коричневым хозяйственным мылом, а потом протирала их литрами одеколона.
И вот, в таких условиях меня угораздило влюбиться.
Он учился на курс старше меня и подрабатывал препаратором на кафедре. Мне казалось, что он невероятно красив. Брюнет, брови вразлет, карие глаза и румянец на смуглой коже. О некоторых говорят: кровь с молоком. У него были корица с каркаде. С ума сойти! Я и сходила. Думала о нем дни и ночи напролет. Я вкрутила в настольный светильник красную лампу и обмотала абажур крафт-бумагой. Ничего похожего, но мне хватало и этого. Я подпирала голову руками и смотрела, как шевелящаяся вода темной реки уносит меня в конец начала. К огромному ветвящемуся дереву, где с веток дождем падают пурпурные цветы прямо в черную реку или на мокрую черную землю. Я не знала, что лучше: когда цветы на земле рядом со мной или когда их от меня уносит река?
– Опыты со светом? – спросил меня дядя Гера.
– Вроде того, – ответила я.
Корица с каркаде носил черный свитер с красным рисунком. Его румянец отбрасывал свет на красный рисунок, а красный рисунок – на его румянец. Я сразу обнаружила в городе сонм сочетаний красного и черного. На рекламных плакатах и билбордах, пластиковых пакетах, бутылках кока-колы, обертках конфет, сотовых телефонах, в одежде витринных манекенов и в россыпях ювелирных украшений. Везде и всюду. Я стала носить черно-красную бижутерию. Красные сердца и черные пуговицы глаз моего Пьеро.
Я чахла и чахла, а Корица не обращал на меня никакого внимания. Но я ничего не ждала. В этом не было ничего особенного, парни на меня не реагировали. Я всю жизнь оставалась застенчивой, долговязой нескладушкой, так называла меня мать.
– Что за ноги? – говорила она. – Тощие, длинные, посередине шарик. И руки такие же. Хоть бы замуж тебя кто взял.
Я стеснялась саму себя, но не очень. Дядя Гера называл меня красивой. Ему я верила чуть больше, чем матери, он же мужчина.
Я чахла и чахла по Корице с каркаде, и все так и текло, если бы не явился его друг.
– Какая симпампуля! – воскликнул его друг. – Как звать?
Корица всмотрелся в меня. Впервые.
– Катя, – я поперхнулась от счастья.
– Тятя? – изумился его друг.
Корица с каркаде захохотал, его друг тоже, а я покраснела и опустила голову. Они смеялись дуэтом, я в него не вписалась. Парень посовещался с Корицей в отдалении и снова явился ко мне.
– Есть хочешь? – спросил он меня.
– Хочу, – членораздельно ответила я, уткнувшись взглядом в руку мертвеца.
– Бросай эту лапу, и пошли.
Я напоследок вгляделась в лапу, начавшую приобретать вид учебного препарата, и бросила ее на произвол судьбы. Этой лапе и со мной и без меня было ни тепло, ни холодно. А мне хотелось на волю. Точнее, мне хотелось к Корице с каркаде. До ужаса или до сердечного приступа. Я могла не успеть поймать свое время.
Мы шли с Корицей по обе стороны его друга и тайком таращили друг на друга глаза. Когда наши взгляды скрещивались, они вспыхивали бенгальским огнем, царапая кожу осколками взорвавшейся пиротехнической проволоки. Я вздрагивала каждый раз, ловя его взгляд. Мне было страшно, не пойму отчего. Его кожа полыхала румянцем, моя полыхала огнем. Короче, я дважды влюбилась в одного и того же парня. Но гораздо сильнее, потому что второй раз наложился на первый.
Мы сидели в кафе, я не отводила взгляд от тарелки, потому что если поднимала глаза, то смотрела только на Корицу. Мне было бы легче, если бы он не обращал на меня внимания, но он глядел на меня и краснел, ловя мои взгляды.
– Что молчишь, Тятя? – раздражился его друг. – Язык проглотила?
Я на автопилоте отрицательно замотала головой, потом спохватилась и закивала.
Корица рассмеялся, но совсем по-другому. Я рассмеялась точно так же. Мы переглянулись, как сообщники, и засмеялись дуэтом. Его друг в наш дуэт не вписался.
Корица был из обрусевших болгар, его отец осел в нашем городе в пятидесятые годы. Приехал учиться и задержался. Получилось, что навсегда. У Корицы осталось полно родни на исторической родине.
– Знаешь, почему я смеялся, видя, как ты кивала? – спросил он, когда пошел меня провожать.
Я отрицательно замотала головой, он снова засмеялся.
– Болгары кивают, когда имеют в виду «нет». И мотают головой, когда имеют в виду «да».
– Какие вы смешные! – удивилась я.
– Очень, – серьезно сказал он.
Мы покатились со смеху. Мы смеялись у моего подъезда, накрытые теплой шалью августовской ночи. В шали были дырки, сквозь них нам подмигивали звезды.
– Подержи мою сумку, – попросил он.
Я взяла его сумку в свободную левую руку, ближе к сердцу. Он только коснулся моих губ, а я вдруг почувствовала, что мне не хватает воздуха. Он обнимал и целовал меня у моего подъезда, а я дышала как рыба, выброшенная на берег. И он тоже. Я целовала его и обнимала обеими руками, в которых были и его и моя сумки. Когда я вспоминаю об этом, мне всегда и смешно и грустно. Нечасто людей от избытка чувств обнимают сразу двумя сумками.
Наша первая ночь началась с поворота ключа в двери. В общежитской комнате его друга. Я хорошо помню, как дрожали его руки, когда он коснулся меня. И я хорошо помню, как мне самой было страшно.
– У тебя шея соленая, – сказал он, дыша рыбой, выброшенной на берег.
Мое сердце колотилось как сумасшедшее, ведь он стал у меня первым. И еще мне было страшно оттого, что такого я никогда раньше не чувствовала.
Мы встречались с Корицей почти каждый день. До самой весны. Весной все нормальные люди влюбляются, а я разлюбила. Я ждала его у лестницы. Он спускался, то попадая в прямоугольники солнечного света, то пропадая из них. Я смотрела на него со стороны. С чего вдруг для меня это стало важным? Я увидела его длинную, побледневшую без загара шею над воротом синей рубашки. Длинная, голая шея в прямоугольнике солнечного света поставила крест на моей первой любви.
– Уму непостижимо, – говорит в шутку дядя Гера.
Я с ним согласна. Ум человеческий непостижим самому себе. Чувства тем более.
Мне жаль того времени. Оно ушло навсегда. Я тогда была счастлива, а Корица нет. Он ждал меня у