– Это стало другим.
Дядя Гера назвал «то» словом «это». Значит, его прошлое еще не умерло и живет в настоящем, только оно стало другим. Значит, он до сих пор его переживает. Я поняла, что прошлое всегда в настоящем, как шесть японских красавиц, пришедших ко мне из далекого восемнадцатого века. От прошлого не избавиться, потому мы таскаем его за собой до конца жизни. Для этого даже не нужно портретов и фотографий, достаточно лишь намека, и все само собой всплывет из старого тусклого зеркала. Вот почему на похоронах зеркала закрывают лоскутами черной ткани. Чтобы постараться забыть.
– Пошли спать. – Он поднял меня за руки.
Я добрела до кровати и легла поверх одеяла. Мои ноги были ледянее льда.
– Посиди со мной, – попросила я. – Чтобы я знала, что я не одна.
Он взял меня за руку и поцеловал ладонь. Она вся была в пыли угла забвения. Его губы стерли пыль с моей ладони, уничтожив частицу забвения меня. Так один поцелуй может заразить памятью.
Я смотрела на дядю Геру. Контуры его тела были седыми от света маленькой новой луны, прикрученной к небосводу. Лицо терялось в темноте. Я видела только дыры глаз, носа и рта.
– Как ты понял, что ты один?
– Я не один, у меня есть ты.
– И ты у меня один.
Я поцеловала ему руку, стерев частицу забвения о нем. Я должна была заразиться памятью о ком-то. Так было честнее.
– Что хуже, когда тебя предают или забывают? – сказала я в его ладонь. Слова отскочили в меня мячами теплого воздуха, как при игре в сквош.
– Это одно и то же, – ответил он.
– Не одно. Бабушка помнила тебя всю свою жизнь.
Мы молчали и молчали в черной комнате черного бабушкиного дома, становясь старыми от одиночества, покинутыми, заброшенными и никому не нужными. На нас была пыль всех углов забвения, как на мебели в заброшенном доме. А новая луна назойливо лезла в нашу жизнь непрошеной гостьей.
– Некого предавать, если некого помнить, – сказала я.
– Спи, а я посижу с тобой, пока ты не заснешь.
Я обняла его руками за шею, совсем как отца в моем детстве. И не знаю, что со мной случилось. Я вдруг поцеловала его в губы. Он разнимал мои руки, а я цеплялась за него, как за последний обломок надежды, и целовала, целовала, целовала. В губы, лицо, шею, грудь, руки. Я заснула, вцепившись в него, как в спасательный круг.
Утром я вышла на кухню, Гера стоял у окна. Он смотрел в него, не отрывая взгляда. Там, оказывается, люди чаще всего прячут свои глаза. На его руках бугрились мускулы, отсвечивая в лучах восходящего солнца цветом кровавика. Ночью в свете луны его тело блестело амальгамой, при солнце – венозной кровью, застывшей камнем.
– Привет! – сказала я.
Он не ответил, будто не слышал.
– Не хочешь со мной говорить? – спросила я.
Гера медленно развернулся ко мне. Я, не веря, глядела на него во все глаза. Он оказался красивым. Высоким блондином без ботинок. У него даже не виднелось седины. Он еще был молодым, и я не знала, сколько ему лет. Никогда не спрашивала. Но он точно моложе моей матери. Гера приходился ей сводным братом, у них разные отцы. Мою мать тоже бросил отец, как и меня. Я никогда не видела того дедушку, хотя тогда он не умер и, может быть, жив до сих пор.
Гера смотрел на меня зеркальным отображением моих глаз. Исподлобья. Наверное, я бы не хотела встретиться с ним взглядом, если бы не бабочка. Бабочка полыхала пожаром, раскинув крылья на его впалых щеках.
– У меня хорошее настроение. Предупреждаю.
У меня действительно было хорошее настроение впервые за много дней. Точнее, за последнюю неделю.
– Мы с тобой родственники только по бабушке. Дальние. Вроде кузена и кузины. Здесь нет ничего такого. Не заморачивайся. Ты меня не совратил. Я совершеннолетняя, и ты у меня третий.
Я включила чайник, села на стул и заболтала ногами. У меня было отличное настроение. Лучше не бывает. Теперь он смотрел на меня во все глаза. Я ему улыбнулась.
– Ты что? Не понимаешь, что я мразь? – тихо сказал он. – Это хуже всего того, что я сделал за всю свою жизнь. Хуже убийства!
– Нет! Это лучшее, – упрямо возразила я и перестала болтать ногами. Теперь я смотрела на него исподлобья. – Ты сам мне говорил, что объявят истиной, то истина и есть. Решил жить по объявленной истине?
– Я не могу уйти и не могу остаться! Ты это понимаешь?! – кричал он. – Понимаешь?
Он кричал тихо и страшно. Как чужой. Когда человек кричит тихо – страшно. Моя мать кричала так же, убеждая бабушку, что я не умираю от горя. А я умирала, да не умерла. Я оказалась слишком живучей для жизни, в которой мне не нашлось места.
Гера не мог бросить меня и не мог остаться, потому что его мучила объявленная истина. Или что-то еще. Меня не мучило ничего, кроме страха остаться одной. Я подошла к Гере совсем близко и сказала, глядя в отображения моих глаз:
– Знаешь, что самое смешное? То, что у персов до сих пор сохранился обычай жениться на близких родственниках. Их объявленная истина не укладывается в твою, потому что вы живете по разные стороны зеркала!
– При чем здесь персы?
Он сел за стол и обхватил голову руками. Я испугалась до жути. Я должна была что-то сделать, чтобы не потерять и его. Он мог уйти и не вернуться. Пропасть в объявленной истине. Навсегда. Как мой отец.
Я упала на колени подле него, и его ногти вдруг блеснули перламутровым, гладким хитином в вертикальном луче солнечного света.
– Я больше не буду. Честное слово! Прости меня! – Я обнимала его ноги и рыдала до знобкой дрожи внутри. – Не уходи! Прошу тебя! Пожалуйста!
Он сел на пол рядом со мной. Он говорил, что моей вины нет и что он никогда не уйдет. Он вытирал мои слезы. Они текли рекой времени, стирая память о страхе.
– Прости меня, – просил он. – Ты меня прости.
Мы обнимали друг друга, сидя на полу у кухонного стола. Его бежевые ножки пестрели серыми царапинами почти до самого верха. Самые глубокие из них уже почернели от времени. Царапины на ножках стола не рубцевались, они загнивали черными струпьями.
– Надо было не давать тебе читать, – сказал мне Гера. – Твои Ахемениды[2] плохо кончили.
– Не так уж плохо, – не согласилась я. – Персы-то живы до сих пор.
Он посмотрел на меня исподлобья.
– Я больше не буду, – пообещала я. – Хотя какая разница? Все равно выживут только сто сорок четыре тысячи. Я могу остаться в пределах статистической погрешности, а умереть глубокой праведницей.
– Тебя к вере близко нельзя подпускать.
– А я к ней и не хожу. Из страха.
– Какого страха?
– Меня зажало между дверями автобуса. Я верю в бога, но не принадлежу ни к одной из конфессий. Не знаю, какой из них бог отдает предпочтение. Вдруг я выберу не те обряды и ритуалы и попаду в ад? Кто из живущих на земле знает, что нравится богу? Ты знаешь?
– Нет.
– Ну вот, – убежденно сказала я и мысленно отправила дьявола к его матери. На всякий случай.
Дьявол – интересный тип. Он всегда дает одно и обязательно забирает другое. И то и другое одинаково дорого для тебя. Он этим пользуется без зазрения совести. У дьявола ее просто нет. У меня такое впечатление, что бог – глобалист, а дьявол – антиглобалист. Или наоборот. Они постоянно выясняют