– Это карцер, – наконец говорит он. – Здесь содержались японские военнопленные. Они строили электростанцию.
И снова тишина, только слышно неровное, сбивчивое дыхание. Его и мое.
– Его надо слушать молча, – наконец говорит он.
– Зачем? – еле разжав зубы, неприязненно спрашиваю я.
– Войну слушают молча, чтобы узнать, – смеется он.
В городе он доезжает до ближайшей остановки, я прошу его остановить.
– Не надо мне больше звонить, – я цежу слова сквозь зубы.
Уезжаю на автобусе и вижу огни его фар позади. Они теряются в потоке машин. Закрываю брошюрку – «Так вот, это я»!
Марат
На меня смотрит женщина, внимательно и строго. Я пытаюсь скрыть улыбку, но это нервное. Мне не по себе. Ее лицо белой чайкой вылетело из черной, струящейся тени моей клетки для птиц. Я – ловец, но я не ждал. Я вижу ее глаза и губы. Они так красивы, что у меня перехватывает дыхание. Ее взгляд снимает с моего воображения и моих мыслей одежду, я закрываюсь руками. Ее взгляд отнимает у меня руки – я наг и бос. И улетаю в темноту ее глаз под черно-белым гипнозом колдовства света и тени.
– …Нет двух литографий.
Я очнулся, вернувшись из лабиринта чужих глаз.
Андрей Валерианович сморщенными воробьиными лапками бережно перебирает лист за листом черно- белую магию графики.
– Ели бы я их достал, – скорбно продолжает он, – серия стала бы полной. – Он вздыхает. – Тогда можно было бы и умереть.
– Да. – Мое «да» звучит хрипло, я не узнаю свой голос.
– Я говорил с Ипатьевым…
Я киваю, я знаю Ипатьева. Известный музейщик и реставратор.
– Он даже не представляет, где они могут быть. В частных руках нет. В музейных реестрах будто бы тоже. В Питере и Москве нет точно, Ипатьев наводил справки по моей просьбе. И у крупных коллекционеров нет, я сам проверял. И вы… Может, в провинции? Или пропали? – Андрей Валерианович неожиданно оживляется. – О, если б пропали, я был бы счастлив! – и так же неожиданно хмурится. – Я даже мысли перенести не могу, что они в чьих-то руках.
– Да, – соглашаюсь я, и мои внутренности сжимает тугим комком. Я до смерти не хочу, чтобы черно- белый гипноз глаз и губ стал чужим.
– Прекрасна! – тихо восклицает Андрей Валерианович, глядя в лицо моей женщины. Он трогает ее сморщенными воробьиными лапками, и меня корежит от отвращения и злобы.
– Мне видится это лицо в окне скорого поезда. Ночь, в купе тьма, она смотрит сквозь нас, – бормочет он. – Одно мгновение, и уже нет ничего.
– В этой книге другой сюжет, – резко говорю я. Не хочу чувствовать взгляд сквозь себя.
– Да, – послушно соглашается Андрей Валерианович. – Не знаю, но когда я их смотрю, мне приходят в голову разные мысли. Фантазии… – Он смущенно смеется. – Простите, я вас насмешил…
Мне становится жаль и себя, и его. Мне знакома теория коллекционерской анальной регрессии. Она ведет внутрь одиночества. Оттуда не возвращаются.
– А вот посмотрите, – Андрей Валерианович выносит к свету очередной лист. – Идиллический примитив. Пара влюбленных и черная кошка у ног.
– Третьей лишней, – сухо говорю я третьему лишнему.
– Так наивно и трогательно, – не соглашается он, шерсть кошки недовольно дыбится бархатистым черным пятном под его скрюченным пальцем. – Это память о надежде детства, ее не вернуть. А я вот гляжу, вспоминаю.
И я гляжу. На столе мерцает свет керосиновой лампы. Углы тонут в зыбкой, живой полутьме. Вокруг лампы танцует ярко-желтая дневная бабочка. Что она делает ночью и здесь – в моей памяти?
– Мне пора, Андрей Валерианович. – Я поднимаюсь, чтобы уйти к себе. Спать.
– Я вас утомил, – он шаркает за мной в прихожую.
– Нет, – отвечаю я. Да, думаю я. Мне теперь не уснуть.
– Все, что любил, распадается в памяти, – бормочет он.
Я сам закрываю его дверь перед его носом. Теперь мне лучше не спать. Иначе…
– Я не сказал «до свиданья».
Она молчит, я молчу. Я загадал: если она ответит, ко мне не придет привычный ночной кошмар. Я буду спать как убитый.
– До свиданья, – отвечает она.
Я улыбаюсь. Красота!
Ночью мой сон огибает Александровскую колонну, облетает портик Таврического дворца, идет вдоль чугунной ограды на Мойке. Я брожу по осенне-зимнему Петербургу, переходя с литографии на литографию так… как ведет меня третий лишний.
Она взлетела на мою руку белой чайкой. Я нарочно привез ее к воде. Так честнее. Я гляжу в ее глаза, она запрокидывает назад голову, покорно обнажая шею. Ее щеки пылают румянцем, выдавая тайные мысли и подставляя себя ловцу.
Я хочу знать больше, и я спрашиваю:
– Зачем ты ходишь любить заваренные кипятком кофейные зерна? Что ты там ищешь?
– Зачем ты здесь? – отвечает она. Ее тоже мучает любопытство.
Я ухожу от ответа, как и она. Я не сказал ничего особенного, но она ускользает. Одно мгновение, и ничего уже нет.
Я привел ее в свою клетку, в черно-белое марево забытой войны. В тесном черном мешке все тонет во тьме, только ее лицо отражает призрачный свет. Она молчит, и я молчу, слушая ее дыхание, чтобы понять, какая она.
– Войну слушают молча, чтобы узнать, – говорю я сам себе. И налетаю на серьезный, внимательный взгляд заваренных кипятком черных кофейных глаз. Они объявляют войну. Так я ее узнал.
Утро высвечивает сводчатый потолок моей комнаты, переделанной из железнодорожных касс. Я случайно попал в начало дорог, они разбегаются отсюда рельсами во все стороны света. Горы на юг, пустыни на юго-запад, степи на север. Солнце жарит роспись на потолке. На ней дешевое лето – красно- золотое торжество соцреализма на моем частном вокзале. Смуглые девушки в красных косынках и мускулистые парни в комбинезонах. А за окном – цветущая вишня. Ветер треплет ее волосы, они облетают белыми конфетти. Вот и начало нового года по местному календарю.
– Еще два-три дня, и урюк облетит, – говорю я. – Пошатаемся по розовым конфетти?
– Ходить по цветам? – задумывается она.
Мне жаль белую вишню, она жалеет урюк.
– Это не так уж плохо, – улыбаюсь я.
Она сидит на коротком ворсе новой травы, ветер сыплет белые цветы на ее распущенные волосы. В моей руке черный грифель, я складываю мозаику из света и тени. Память водит моей рукой, вырастая отражением вишневого дерева в окне приближающегося поезда. Ее лицо налетает внезапно из облака белых, скоротечных цветов. Я узнал ее глаза – серьезные и внимательные. Улыбаюсь – я поймал мою женщину. Моя рука – мой сачок.
– Ты художник, – тихо говорит она.
Я слышу ее дыхание. Ветер треплет ее волосы, они щекочут мое лицо, ловя меня в свой сачок. Я обнимаю ее рукой и вижу, как белая кожа загорается от ожога моих желающих глаз.
– Так красиво, – она смотрит на саму себя, не отрывая взора.
Смешно, но я ревную ее к своему сачку. Легко поворачиваю ладонью ее лицо ко мне. И мы долго смотрим глаза в глаза. В ее радужке растет рыжий летний подсолнух, отражение весеннего солнца. Как я сразу не заметил?
– У тебя голубые глаза, – удивляется она и тихо смеется.
У нее сумасшедший смех. Он лихорадит кровь, сводя с ума. И вот ее глаза подо мной, мои – над ней. Она