– Саш, ну скажи что-нибудь, не молчи, – смеется она. – Или тебя с нами нет?
– За тебя! – Я хлещу Риту парой обычных слов.
Гости смеются, бывший любовник громче всех.
А что, если?.. Я вдруг вспотела. Что, если
– Подъем сменяется застоем… – мерно бубнит чей-то текст театровед Сева. – …Сплошь члены партии пуритан… Водворение богобоязненности, нравственности и пристойности… На сцене публично произносятся бесстыдные и нечестивые речи, все это отвлекает подданных ее величества…
– Свобода рождает причудливые плоды… Пушкин пишет «Гаврилиаду» и «Царя Никиту и сорок его дочерей», – смеется Рита.
– Поэт любит пошалить, – любовник Риты Камиль гладит ей пальцы, она смеется. – Чем меньше любим, тем легче нравимся…
– Забыла! – хохочет Золушка. –
– Мы вас! – дружный смех.
– Аскеза, господа, аскеза! – восклицает Рита. – Вот что не повредит вашей гордыне. Схороните ее в таежном ските, в монастыре!
Я гляжу за окно, меня гонит на волю тоска и мутная, вязкая тревога. Моя тревога топит солнце, натягивая на него одеяло из набухших грозой облаков. Я бросаю взгляд на гостей, моя тревога накрывает их серой, сумрачной тучей. Ритины веснушки блекнут, рассыпаясь на лице грязными пятнами, похожими на ожоги шрапнели. Тусклый свет красит солью черный перец Севиных волос, даже Золушка кажется почти старухой в мрачнеющей городской квартире. Я разворачиваюсь и вижу Стаса и Ольгу, которым нет ни до кого никакого дела. Его ладонь на ее руке, она смеется не всем, только ему. Тоска, тоска, тоска! Зачем я здесь? Зачем я отказалась?..
– В викторианской Англии в общественный идеал была возведена пуританская добродетель, – подхватывает друг Камиля Антон. – Пуританам было дозволено любить друг друга только для того, чтобы рожать детей. В остальное время – ни-ни! И что вы думаете?
– Что? – хором.
– Обездоленные господа ринулись в бордели, и те расцвели пышным цветом по всей стране!
Дружный смех.
– Мораль… Противодействие реформам… Предварительная цензура пьес… актеры в тюрьме… Елизаветинский театр стеснен теперь даже законом… владельцы и публика ищут пути обхода…
– Если бы пуритане выиграли пари, Шекспира бы не было? – удивляется Золушка. – Получается, он закончил бы жизнь мелким ростовщиком, а мы бы его не узнали…
– Из сора, из сора растут цветы! – смеется Антон. – Нужен садовник, а не метла…
– Взгляд поборников общественной нравственности излучает альфа-частицы, гамма-лучи они отбрасывают за ненадобностью, – веселится Камиль. – Для них важнее форма, а не содержание, соблюдение обрядов и ритуалов значительней, нежели истинная вера. Благодаря их инициативности и предприимчивости в обществе вскоре воцарится единое благообразие, сковав собой несовершенное человечество. И что дальше? Страсти заблудшего человечества под толстой корой благообразия забурлят сильнее прежнего и взорвутся революцией «детей цветов» в самый неподходящий момент!
– А мне хочется настоящего! – кричит Золушка. – Грязь надоела!
– Настоящее – это наши маленькие слабости.
– А сила?
– Сила – это наши большие слабости! – Дружный смех.
– Армянский театр пятого века… Иоанн Златоуст в изгнании… Его страстное желание уничтожить бесовское порождение – театр… Гениальная проповедь бессилия… – гипнотически бормочет Сева, его никто не слышит. – Златоуст необычайно красноречив… Люди, воспитывающиеся у этих плясунов… кричать и делать все неприличное… более всех и возмущают народ, они-то и производят мятежи в городах, потому что преданное праздности и воспитываемое в таких пороках юношество делается свирепее всякого зверя…
Не Стас,
– Золотая середина… Прессинг и фривольность – звенья одной цепи. Не лучше ли вовремя это понять?..
– Нет золотой середины! Или к ногтю, или разврат…
– Откуда чародеи? – бубнит наизусть Сева. – Не из театров ли они выходят, чтобы возмущать праздный народ, и доставлять случай пляшущим пользоваться выгодами многих смятений, и блудных жен ставить преградою для целомудрия?
– Хочу распутную актерку! Полцарства за качественный блуд!
– Обойдешься!
Взрыв смеха валит ударной волной. Мне хочется закрыть уши, чтобы не слышать, я не могу.
Не Стас,
– И что бы мы делали без театра? Без Ионеску, Беккета, Брехта?
– Моралитэ, дамы и господа, моралитэ! И ныне, и присно, и во веки веков!
– Фу!
Мне хочется встать и уйти, но я не могу. Меня ворожит темной силой пара напротив. Она теребит перстень на среднем пальце и вдруг снимает – средний палец раздет и наг – не Стас,
– …Распутную женщину, которая с непокрытой головой нагло входит и, блистая золотом своего наряда, ломается, нагличает, поет распутные песни, делает наглые жесты… – бормочет кто-то чужие слова рядом со мной.
– Почему женщины-актрисы – основная мишень? Целибат – признак болезненной интеллектуализации?
– Глаз хочет, да зуб неймет!
– Крайности убивают здравый смысл! Смотрите! Вот мое исподнее!
– Ха-ха-ха!
– Разве не от подобных разрушались семьи? – монотонно зудит чей-то голос. – Не от них ли исчезло целомудрие? Разве не от них ссоры и драки? Ибо, когда возвращаешься ты, полный ими и пленником их, жена попрекает тебя сумрачно, и дети твои тебе несносны, семья – нестерпима, дом скучен и обычная забота о хозяйственных нуждах тяжела, и все, что встречается на твоем пути, тяжело и противно…
Да замолчишь же ты наконец? Это сердце мое несносно! Это мысли мои нестерпимы! Здесь мне тяжело и противно! Здесь! Устала… Так устала, будто ворочала камни всей земли. Мне нужно уйти…
Я вышла на кухню и прижала горящий лоб к стеклу.
За окном страшное небо. Тучи рушатся на город и давят, и давят, и давят невыносимой свинцовой тяжестью. Над головой черным-черно, ни зги. Запад пылает алым ядерным солнцем, разрезая небо и землю багровым шнуром. Над солнечной удавкой ярко-фиолетовые тучи, выше – сирень, кобальт, индиго, лазурь, снова черным-черно. Я облита солнечной кровью с головы до пят. Я устала, мне все равно.
– Саша. – Я слышу тихий голос. – Все не так, как ты думаешь.
Я не думаю, мне все равно.
– Я не знал…