теле. Он не желал прислушиваться к жалобному нытью спины, рук и ног. Но теперь, когда он сел отдохнуть, неотступные боли, возникая в каждом суставе, расходились по всему телу, просачивались разъедающей кислотой из костей в мышцы, пробирались в каждую жилочку, словно внутри у него был какой-то источник боли, неиссякаемой и многообразной. И питался этот источник тысячью неуловимых недугов, которые время накопило во всем его существе. При малейшем движении боли обострялись, обретали новую силу, дававшую им возможность растекаться дальше, захватывать все новые участки.
Упершись локтями в колени, понурив голову и глядя в пространство, поверх серого от пыли пола сарая, травы на дворе, отец думал о себе. Он курил, делая небольшие затяжки, и подолгу удерживал дым в легких. Табак у лесоторговца был крепкий, приятный на вкус, ароматный, куда лучше того, что так скупо выдавало государство.
Отец думал о себе, о том, каким был когда-то и каким стал после стольких трудов и лишений.
6
Он просидел так какое-то время. Усталость не уменьшилась, но словно притупилась. Она была как замерзающая вода. Кое-где еще бурлит, но течет уже не с прежней силой. Теперь мысли отца были заняты другим. Через несколько минут жена выйдет на крыльцо и позовет его обедать. Они сядут за стол, будут есть суп и вспоминать только о том, как было тяжело и как им помог подмастерье, но в конце концов неизбежно перейдут на разговор, который был прерван приходом Пико. Мать этого так не оставит. Это уж точно. И тогда все начнется сначала, опять обессиливающее злобное раздражение или не менее обессиливающие попытки подавить его. К чему все эти ссоры, когда и так уже трудно жить, не сдавать и тянуть лямку, работать только для того, чтобы быть мало-мальски сытым, не продавая то немногое, что нажил. Эта война убила деньги. Во всяком случае, деньги мелких вкладчиков. Те несколько акций, с которых мать каждые полгода отрезала купоны, теперь ничего не стоят. А ведь они заплатили за них полноценными франками. Франками, которые скопили, ночами простаивая за квашней и перед устьем печи. Может, каждый отложенный сантим означал для них целую выпечку хорошего белого хлеба. Теперь, когда отец говорил об этом со сведущими людьми, они усмехались. Работа всей жизни свелась к бумажонкам, за которые никто не даст бруска масла или вязанки дров. Но власть имущим, тем, кто несет ответственность за эту катастрофу, плевать на все! У них, верно, есть золото в швейцарских банках или акции военных заводов. Им ничего не делается. Живут себе припеваючи за счет мелкого вкладчика.
Мысль отца медленно продвигалась по извилистой дороге с глубокими колеями, полными горькой воды. Время от времени он сжимал кулаки. Его обокрали. Отняли с таким трудом заработанное право спокойно и без забот дожить остаток дней, и он ничего не может сделать.
Приходится работать и выбиваться из сил ради какого-то куска дрянного хлеба, а тут еще война внесла раздор в семью. В ту войну ему тоже пришлось хлебнуть горя. Два года провоевал, потом в армейском тылу выпекал хлеб для солдат. В девятьсот пятнадцатом году умерла его первая жена, и пришлось закрыть булочную. В девятнадцатом он женился во второй раз, снова открыл дело и впрягся в работу. Не один год трудился в поте лица, чтобы скопить немного деньжат, бросить работу и на старости лет жить на доход с сада и огорода и на то, что платят жильцы дома, где у него была булочная. Конечно, это не райское житье, но более или менее спокойное существование, а работать на воздухе ему при его слабых легких куда полезнее, чем дышать мучной пылью в пекарне. Да без работы он бы и не прожил. Он никогда от нее не отлынивал. Но с начала этой войны работе конца-краю не видно. Тянешь из последних сил, а работы не уменьшается, и ничего-то у тебя нет.
Отец все время возвращался к этим мыслям. Заботы не покидали его, боялся он и той минуты, когда жена позовет его обедать. Нетрудно представить себе, что она скажет. Он заранее обдумывал ответы, хотя отлично знал, что в последнюю минуту с языка, сорвутся совсем иные слова.
Он спрятал потухший окурок в жестянку; тут у сарая послышались чьи-то шаги. Отец поднял голову, это был господин Робен, один из жильцов дома, находившегося позади сарая.
— Я шел к вам и услышал, как вы кашляете, — сказал Робен.
Отец встал. Робен был человек лет тридцати, курчавый бледноватый блондин с детским лицом.
— Мы хотели покончить с дровами, — сказал отец, — и потому запоздали с обедом.
— Я принес вам газету, но вы сами знаете, много из нее не вычитаешь. Зато я поймал Швейцарию: союзники в Неаполе.
В начале сентября, когда американцы высадились в Италии, Робен сказал: «На этот раз бошам крышка». Отец воспрянул духом; но с тех пор он понял, что война может длиться бесконечно. Так легко с немцами не справиться. И больше всего он боялся, что фронт приблизится. В сороковом году при отступлении его дом уцелел, но не было никакой гарантии, что война окончится, не задев департамента Юра. Однако в данную минуту отец больше думал о непосредственно угрожавшей ему опасности и в появлении соседа увидел новую возможность получить отсрочку.
— Пойдемте в дом, — сказал он.
— Мне не хотелось бы вас стеснять, раз вы еще не обедали.
Отец стал настаивать, и Робен пошел с ним.
Мать уже накрыла на стол и накрошила хлеба в суп.
— Я как раз собиралась тебя звать, — сказала она, поздоровавшись с Робеном.
— Присядьте на минутку, время у вас есть, — сказал отец, садясь за стол.
Сосед сел и, когда старики принялись за еду, начал рассказывать то, что услышал по радио.
— Русские тоже опять продвинулись, — сказал он. — В Верхнюю Юру, в маки, как будто доставлено оружие.
— Так я и думала, — заметила мать, — позапрошлой ночью я слышала самолеты.
— Я ничего не слышал, — сказал отец. — Но если там, наверху, зашевелятся, опять будут расстрелы, как прошлый месяц в Безансоне.
— Теперь известно, скольких людей они расстреляли, — сказал Робен. — Шестнадцать человек. Их казнили двадцать шестого сентября. В том числе юношу двадцати одного года, из тех мест, откуда моя жена. Мы видели его мать, просто не понимаю, как эта несчастная женщина не умерла с горя.
Последовало долгое молчание. Ел только отец. Мать не спускала глаз с Робена, выражение его лица, искаженного судорожной гримаской, было одновременно и страдальческим и гневным.
— А какого они были возраста? — наконец спросила она.
— Самому младшему, кажется, семнадцать, а самому старшему двадцать девять.
Робен опять замолчал. Все ощутили какую-то неловкость, и отец задавал себе вопрос: уж не видел ли и Робен его сына в компании чинов петеновской милиции? Он придумывал, что бы такое сказать и нарушить молчание. Но Робен заговорил сам:
— Придет время, и они за все расплатятся.
— В четырнадцатом году говорили то же, а они ни за что не расплатились, — вздохнул отец.
— Чего ты все вспоминаешь старое, — сказала мать, — нам и сегодняшних забот хватает.
Она сказала это твердым, больше того, решительным тоном, и отец испугался, что она начнет попрекать его поведением Поля. На минуту он пожалел, что привел Робена, но тут же успокоился. Нет. Это невозможно. Жена не станет говорить о таких делах при посторонних. Он не мог себе представить, что она на это способна. Все же отец почувствовал некоторое облегчение, когда Робен встал. Мать тоже встала и проводила гостя до порога.
— Сегодня я не приду слушать Лондон. Завтра нам очень рано вставать. — Она замялась. — Надо закончить одну работу.
— Если будут важные новости, я вам сообщу, — пообещал Робен.
Мать затворила дверь, достала тарелку, на которой лежал кусок сыра — сухой и серый, как старая штукатурка, — и поставила на стол. Отец взял кусочек и сказал, как говорил каждый раз за обедом:
— И это называется сыром!