головами.
Ко мне немедленно подскочили два еврея, назойливо повторяя один и тот же непонятный для меня вопрос. Очевидно, это был известный каждому еврею пароль, на который я также должен был ответить установленным же лозунгом.
Мое молчание вызвало невообразимый гвалт. Резники и прислужники побросали скот и бросились в мою сторону. Из других отделений также выбежали и присоединились к толпе, которая оттеснила меня во двор, где я моментально был окружен.
Толпа галдела, настроение было, несомненно, угрожающее, судя по отдельным восклицаниям, тем более что у резников в руках оставались ножи, а у некоторых прислужников появились камни.
В это время из одного из отделений вышел интеллигентного вида представительный еврей, авторитету которого толпа беспрекословно подчинялась, из чего я заключаю, что это должен был быть главный резник – лицо несомненно священное в глазах евреев. Он окликнул толпу и заставил ее замолчать. Когда толпа расступилась, он вплотную подошел ко мне и грубо крикнул, обращаясь на «ты»: «Как смел ты взойти сюда? Ведь ты знаешь, что по нашему закону запрещено присутствовать при убое лицам посторонним». Я по возможности спокойно возразил: «Я ветеринарный врач, причастен к ветеринарному надзору и прошел сюда по своим обязанностям, ввиду чего прошу вас говорить со мной другим тоном». Мои слова произвели заметное впечатление как на резника, так и на окружающих. Резник вежливо, обращаясь на «вы», но тоном, не терпящим возражения, заявил мне: «Советую вам немедленно удалиться и не говорить никому о виденном». (*1) (*1) Тут-то, зрю я духом, и причина надписи в иерусалимском храме: «Кто переступит дальше за эту черту – пусть пеняет на себя, ибо последует смерть». Степень ужаса настоящего иудейского жертвоприношения, «по всей форме», иногда с тысячами убитых в один день животных, должна была во всяком третьем и незаинтересованном человеке вызвать такой ужас и негодование, что… стены Иерусалима затрещали бы гораздо раньше еще Веспасиана… Держа в тайне внутренность храма, они оберегали «я» свое среди народов, ибо народы, люди единым духом и единою мышцею разнесли бы по клокам воистину демоническое (с точки зрения общечеловеческой) гнездо невероятных мук и боли…
«Вы видите, как возбуждена толпа, я не в силах удержать ее и не ручаюсь за последствия, если только вы сию же минуту не покинете бойню».
Мне осталось только последовать его совету.
Толпа очень неохотно, по оклику резника, расступилась – и я по возможности медленно, не теряя самообладания, направился к выходу. Когда я отошел несколько шагов, вдогонку полетели камни, звонко ударяясь о забор, и я не ручаюсь за то, что они не разбили бы мой череп, если бы не присутствие старшего резника и не находчивость и самообладание, которые не раз выручали меня в жизни. Уже приближаясь к воротам, у меня мелькнула мысль: «А что, если меня остановят и потребуют предъявить документы?» И эта мысль заставила меня против воли ускорить шаги.
Только за воротами я облегченно вздохнул, почувствовав, что избегнул очень и очень серьезной опасности. Взглянув на часы, я поражен был тем, как было еще рано. Вероятно, судя по времени, я пробыл не более часа, так как убой каждого животного длился 10-15 минут, тогда как время, проведенное на бойне, казалось мне вечностью. Вот то, что я видел на еврейской бойне, вот та картина, которая не может изгладиться из тайников моего мозга,картина какого-то ужаса, какой-то великой, скрытой для меня тайны, какой-то наполовину разгаданной загадки, которую я не хотел, боялся разгадать до конца. Я всеми силами старался если не забыть, то отодвинуть подальше в моей памяти картину кровавого ужаса, и это мне отчасти удалось.
Со временем она потускнела, заслонена была другими событиями и впечатлениями, и я бережно носил ее, боясь подойти к ней, не умея объяснить ее себе во всей ее полноте и совокупности.
Ужасная картина убиения Андрюши Ющинского, которую обнаружила экспертиза профессоров Косоротова и Сикорского, ударила мне в голову. Для меня эта картина вдвойне ужасна: я уже ее видел. Да, я видел это зверское убийство. Видел его собственными глазами на еврейской бойне. Для меня это не новость, и если меня что угнетает, так это то, что я молчал. Если Толстой при извещении о смертной казни – даже преступника – восклицал: «Не могу молчать!», то как же я, непосредственный свидетель и очевидец, – так долго молчал?
Почему я не кричал: «Караул», не орал, не визжал от боли? Ведь мелькало же у меня сознание, что я видел не бойню, а таинство, древнее кровавое жертвоприношение, полное леденящего ужаса. Ведь недаром же в меня полетели камни, недаром я видел ножи в руках резников. Недаром же я был близок, и, может быть, очень близок, к роковому исходу. Ведь я осквернил храм. Я облокотился о притолоку храма, тогда как в нем могли присутствовать лишь причастные ритуалу левиты и священнослужители. Остальные же евреи почтительно стояли в отдалении.
Наконец, я вдвойне оскорбил их таинство, их ритуал, сняв головной убор.
Но почему же я вторично молчал во время процесса! Ведь передо мной уже была эта кровавая картина, ведь для меня не могло быть сомнения в ритуале. Ведь передо мною все время, как тень Банко, стояла кровавая тень милого, дорогого мне Андрюши.
Ведь это же знакомый нам с детства образ отрока-мученика, ведь это второй Дмитрий-Царевич, окровавленная рубашечка которого висит в Московском Кремле, у крошечной раки, где теплятся лампады, куда стекается Святая Русь.
Да, прав, тысячу раз прав защитник Андрюши, говоря: «Одинокий, беспомощный, в смертельном ужасе и отчаянии принял Андрюша Ющинский мученическую кончину. Он, вероятно, даже плакать не мог, когда один злодей зажимал ему рот, а другой наносил удары в череп и в мозг…» Да, это было именно так, это психологически верно, я этому был зритель, непосредственный свидетель, и если я молчал – так, каюсь, потому, что я был слишком уверен, что Бейлис будет обвинен, что беспримерное преступление получит возмездие, что присяжным будет поставлен вопрос о ритуале во всей его полноте и совокупности, что не будет маскировки, трусости, не будет места для временного хотя бы торжества еврейства.
Да, убийство Андрюши, вероятно, было еще более сложным и леденящим кровь ритуалом, чем тот, при котором я присутствовал; ведь Андрюше нанесено было 47 ран, тогда как при мне жертвенному животному наносилось всего несколько ран – 10-15, может быть как раз роковое число тринадцать, но, повторяю, я не считал количества ран и говорю приблизительно. Зато характер и расположение ранений совершенно одинаковы: сперва шли удары в голову, затем в шею и в плечо животному; одни из них дали маленькие струйки, тогда как раны в шею дали фонтан крови; это я отчетливо помню, так как струя алой крови залила руки, платье резника, который не успел отстраниться. Только мальчик успел отдернуть священную книгу, которую все время держал раскрытою перед резником, затем наступила пауза, несомненно короткая, но она казалась мне вечностью – в этот промежуток времени вытачивалась кровь. Она собиралась в сосуды, которые мальчик подставлял к ранам. В это же время животному вытягивали голову и с силой зажимали рот, оно не могло мычать, оно издавало только сдавленные хрипящие звуки. Оно билось, вздрагивало конвульсивно, но его достаточно плотно держали прислужники.