они ценят очень высоко, — и, как правило, добивался разрешения. Тем временем оживал и коллега, и уже очень скоро они рассаживали детей для стандартных групповых снимков, причем Марк исполнял роль затейника, веселя вяловатых от серой вермишели сельских ребятишек. Фотографии выходили живые и забавные, родители хорошо разбирали их, дело крутилось. Марк получал тридцать процентов от того, что оставалось фотографу после расчетов с лаборантом, и это было очень неплохо — в фотографии он ничего не смыслил.
Все длилось около полугода, до тех пор, пока не пошли «глазки». Что-то изменилось — то ли лаборант стал халтурить, то ли партия пленки попалась неважная, кто знает. Цветная фотография в те времена все еще была сродни алхимии. Дети на снимках теперь имели глаза, горящие тусклым, кроваво-красным, каким-то подземным огнем. Покопавшись, можно было бы найти физическое объяснение этому эффекту, но тогда им было не до того. Около тысячи отпечатков получились именно такими, а лаборанту было уплачено вперед. Во что бы то ни стало требовалось всучить детишек с «глазками» любвеобильным родителям и это была та еще задачка.
В первом же селе, куда они прибыли. Марку пришлось из кожи вон вылезти, чтобы уговорить папаш и мамаш брать карточки. Но когда они уходили, одна из воспитательниц шепнула, что берут только затем, чтобы без промедления сжечь.
Впереди них от села к селу побежал слух, что снимали «не те люди» и дело здесь нечисто. В самом конце «куста», как они называли цепочку сел, расположенных вдоль одной дороги, их встретили у школы подвыпившие деревенские и, едва они вышли из машины, скрутили и начали бить.
Марк был покрепче, половчее и отделался синяками, зато его напарнику не только вышибли два зуба, но и разбили драгоценный «Пентакон», после чего отобрали у них весь запас готовых фото и здесь же, на школьном дворе, втоптали в грязь.
— Ф-фсе!.. — сказал заика, когда они прыгали по колдобинам к размытому грейдеру. Одной рукой он держал руль, а у другой прижимал платок к кровоточащим губам. — Ф-фсе. Жила выработана. Нам сюда больше дороги нет. Х-хочешь со мной в Казахстан? Ты умеешь работать с людьми.
Марк, покосившись из-под набрякших век, покачал головой.
На обратном пути, уже на автостраде, в «Запорожце» взорвался аккумулятор.
Заика, ничему больше не удивлявшийся, срулил на обочину, остановился и уныло заметил:
— Л-логично. Чего-то в этом роде я и ожидал. Хорошо, что у нас не бензовоз.
Всю остальную дорогу до Москвы, чуть не триста километров, они мотались на буксире за пыльным грузовиком, отдав его водителю все деньги, что сумели собрать за «глазки».
После этого Марк больше никогда не встречал заику фотографа.
В одной из этих поездок он и приобрел свое первое полотно.
Они забрались в настоящие дебри, к тому же под вечер хлынул дождь и дороги не стало. В тамошней деревне была только начальная школа — ученики сидели вперемешку, старшие с младшими, в двух классных комнатах в убогой дощатой постройке. Грязь и нищета в этих местах были потрясающие. Школой заправляла учительница — старуха лет семидесяти, высокая и прямая, как осина у болота, в круглых стальных очках, обмотанных изоляцией, делавших ее глаза свирепыми. Старуха ходила в пудовых кирзачах с обрезанными голенищами, а голос у нее гремел, как лист кровельного железа. Естественно, до заезжих фотографов никому здесь дела не было, и, глядя на нeпогоду, они напросились к учительнице переночевать.
Холстик Коровина, небольшой, в четыре ладони этюд, основательно засиженный мухами, но подписанный, висел без рамы в окружении мутно-коричневых семейных фотографий в картонных паспарту, выделяясь на жухлых обоях так, будто в стене внезапно отворилась дверца полной жара печи. Марк, первыми книжками которого были альбомы живописи, увидел его сразу же, еще боковым зрением, проходя к голому столу, где валялись горбатые куски черствого серого хлеба и стоял закопченный чайник.
Старуха сразу ушла к корове, сказав, что, кроме молока и хлеба, ничего нет, на что Марк ответил: «У нас с собой». Когда же она вернулась, на расчищенном столе, застеленном газетой, уже стояла бутылка «Столичной», на тарелке розовела толсто нарезанная ветчина, заика вскрывал банку курятины в желе, а Марк кромсал длинный белый батон. При виде всего этого городского изобилия ноздри учительницы хищно раздулись. «Не побрезгуйте!» — пригласил Марк, копируя где-то услышанную интонацию, а заика поддержал его: «П-по к-капле».
Махнув полстакана и без церемоний закусив, учительница ожила, даже голос у нее сделался помягче. В школе она работала последний год, потому что ту должны были вот-вот закрыть, а два десятка ее учеников перевести в соседнее село, где имелась восьмилетка.
Марк отчаянно волновался, не зная, как и когда заговорить о холсте. Его словно бес толкал — он уже твердо решил, что не уедет отсюда, не заполучив этюд, хотя и сам толком не знал зачем.
Все, однако, вышло чрезвычайно просто, и спустя полчаса он стал обладателем трех темно-розовых пионов, написанных широкой и свободной кистью.
Старуха не взяла с него денег, сказав, что нашла картину на школьном чердаке, где таких было еще с десяток, но сильно попорченных водой и никуда не годных.
Видно, все они валялись там еще с господских времен. Сама усадьба сгорела в Гражданскую, а службы уцелели, впоследствии став школой. Взамен с Марка было взято клятвенное обещание, что он изготовит с крохотной карточки, вклеенной в членский билет ОСОАВИАХИМа, большой портрет. С этой фотографии смотрело угрюмое лицо стриженного под ноль юноши его лет, едва различимое сквозь серую вуаль состарившейся эмульсии. Марк, изображая специалиста, кивал и выспрашивал, какой цвет костюма был бы предпочтительнее и не изменить ли прическу. Он уже слышал, как делаются анилиновые «лурики». В ту минуту он и сам верил, что по возвращении в Москву непременно займется портретом. Однако все пошло так, что в эту деревню они больше не наведывались.
На обратном пути Марк всю дорогу держал холст, упакованный в полотенце и втиснутый в плотный пакет от фотобумаги, на коленях, не ведая о том, что нянчит свою слепую судьбу. Он был тогда еще слишком молод, чтобы заглядывать в будущее.
Дома в то время он бывал урывками — только чтобы отоспаться, вымыться и сменить одежду. Поэтому, оставив картину нераспакованной в ящике стола, Марк как бы на время позабыл о ней, выбросил из головы. Тем большей была неожиданность, подстерегавшая его, когда он вернулся из последней поездки на издыхающем «Запорожце».
Первым, еще в прихожей, его встретил отец. Пижамных штанов он так и не снял, зато в глазах его теперь горело безумие. Молча схватив Марка за руку, он протащил его через весь дом, втолкнул в комнату, захлопнул за собой дверь и рухнул на тахту, где спал сын. Затем внезапно вскочил и рванул ящик стола, так что содержимое вместе с ящиком с грохотом обрушилось на пол.
Марк молча созерцал происходящее. Отец, судорожно вскидывая локти, разодрал упаковку, размотал несвежее полотенце и трясущимися губами прошелестел, держа полотно, как официант блюдо:
— Что это такое?! Я тебя спрашиваю — что это? Отвечай! Марк пожал плечами:
— Этюд. Коровин. Очень хороший.
— Где ты его взял? — взвизгнул отец, голос его сорвался.
— Купил.
— Как ты мог купить, если он стоит столько же, сколько автомобиль? Кто тебе его продал? За кого ты меня принимаешь?
— Я действительно купил его.
— Где?
— Это далеко. Допустим, в деревне Бычки, если это так важно.
— Перестань пудрить мне мозги! Ты задумался хоть на миг, что будет, если к нам придут и эта вещь обнаружится здесь? Я сяду, точно сяду, а вы пойдете по миру. Ты этого хочешь, да, этого?
— Нет, — отвечал Марк, которого душили смех и злость. — Не этого. Это не ворованная вещь, и принадлежит она мне. Мне! Почему ты рылся в моем столе и к чему весь этот хипеш, если ты честный человек и вылетел со службы только потому, что евреям не доверяют и хотят от них избавиться? Чего ты боишься?
Он намеренно употребил словцо местечковой шпаны в ответ на «пудрить мозги».
— Та-ак! — гробовым шепотом произнес отец. — Значит, та-ак… Ты, выходит, считаешь отца