перестала вилять и извиваться, и пошла стрелой. Это как бы сердце будущего шляха. От казачьего городка подбежала другая стежка и пошла рядом, потом еще и еще, и образовалась под конец — шлях-дороженька; въ ряд пятнадцать, двадцать тропинок идут вместе, беленькие, копытами убитые, идут и не сливаются…
Растет между ними ковыль — трава и придорожник пыльный.
И эти шляхи — конные дороги пересекали степь нашу родимую, голубоньку ласковую, вдоль и поперек.
Так вот, была, значит, Настасьи Петровны девичья фамилия Шляхтина. Девкой была бой-баба, вышла замуж, стала деток рожать важная стала, рассудительная, к слезам и обидам охочая и на язык острая. Говорят, люди добрые, женится — переменится. Оно это так, но казачка будто больше казака меняется. Лицо у ней как бы некоторой, вуалей закрывается, как будто даже она внутрь себя глядит, или к примеру, со стороны; сравнивает-или мечтает о чем, тишь у ней какая-то в глазах появляется.
Ровно подошла к спокойному озеру, да и загляделась в свое отраженное лицо. Загляделась да и гадает думку.
Вышла замуж и ждет — а что из этого выйдет и в какую сторону ее муж повернет? Да-а. Казачка больше меняется в браке.
Настасья Петровна…
Высокая, стройная, кровь с молоком. Там тебе кровь, здесь молоко. Редко таких женщин казачьих встретишь. Такие вот с нами в старину в Азове дрались, подступы Азовские защищали. Ей — что пуля?
Пронизала мягкоту-то и летит дальше. Костей-то и не нащупать. Наш брат-казак в этом отношении куда малограмотен. Кость сама под пулю лезет. Рассказывали вот в станице, как одна казачка на защиту Булавина, Войскового Атамана, с вилами вышла и здоровенная пуля угодила ей в живот и… ничего. Я не верил, мне объяснили:
— Кишки у ней, Евграфыч, от первой боли к низу прижались, пуля в пустом животе пролетела и пошла гулять…
Может врут. Шут их знает. Теперь ведь такие, времена прости Господи, что и не отличишь, кто брешет, а кто правду говорит. Оказывается, что и брехней-маткой в глаза можно резать.
Частенько заходил я к Настасье Петровне в отсутствии Ильича. Идешь по хутору, а милый голосок издалека слыхать. Если поет, значит работает. Так я на лавочку присяду, что между воротами и крылечком стоит, слушаю Петровнины песни и на дорогу гляжу, или вниз, под ноги, на придорожную травушку у тына и на хлопотливых муравьев.
Расщелкну семечку, дам им мякиш, уж они то ее тянут, уж они-то пыхтят. Как-же. В ней наедку-то. И масло тебе подсолнушное и прочее. Неделю поди зимой есть будут. Кормлю, черную блестящую братию, Донскую тварь, и слушаю, поет Настасья Петровна.
Слова иной раз не различишь, да и на кой шут они, слова, если мы их наизусть знаем.
Никто меня не пожале-е-ет И ни-кому меня не жа-аль, Никто… тоски моей не знает, И не с кем разделить печаль… Но — ты, да я — нас только дво-о-е, Но ты вздохнешь, я повторю-у-у, Серде…чко скажет поневоле, Что одного тебя люблю…
Жалостная бабья песня. Слушаю я, слушаю. А мыслей в голове? Как муравьев. Будто дали им, как я вот, семечную мякушку, и пыхтят они, мысли, крутятся около мякушки-песни, надрываются. Унесу домой ее, потом, в старости, будет чем насытить усталую душу.
Казак и казачка. Дети старика старого Тихого Дона.
„Но ты вздохнешь, я повторю-у-у'… Эх-хе-хе-е…
Оторву я от газеты узенькую полоску, накручу на палец, сделав козью ножку — закурю. Дым струйкой унесется в синие, далекие и прозрачные небеса. Растянется в ниточку, повиснет в стоячем воздухе и распадется на обрывки исчезнут и они.
Кашляну в руку — прервется песня.
— Кто там? — спросит с дворового порога Петровна.
— Это я, Кудрявов.
— Ты, Евграфыч?
— Я, Настасья Петровна. Здорово дневали?
— Слава Богу. Идить-те в курень.
— А я тут… на лавочке.
— Ну, во двор зайдить-те.
Настасья Петровна — букву „Т' мягко протягивает, открывая при этом пухлые, розовые губы.
Захожу, со скрипом закрываю калитку.
— Что от Ильича цыдульки нет?
— Нет… Забыл нас Иван Ильич, — отвечает Петровна и, усмехнувшись чему-то, идет, ступая твердо босыми ногами, в сарай.
Примащиваюсь на пороге, тут хоть и тень, но все равно, душно.
— А я песню вашу слушал.
— Аю? — несется из сарайчика.
— Песню слушал.
Она с раскрасневшимся лицом несет в корзинке уголь и смеется.
— Нравиться?
Она и довольна и не довольна.
— А вы, Кондрат Евграфыч, знаете, как мы с Ильичем в первый раз встретились?
— Нет.
— Так-то вот… Вечерком в саду пела я у нас на хуторе, а он проезжал. Прыг через забор. Я перепугалась… бежать, а он за мной. Луна была такая… Кругом как день. Поймал он, чья такая, спрашивает…
Петровна ушла с углем в курень, я покачиваю головой — угадываю друга своего и наставника. Вышла, вытирая руки о передник.
— Чья будешь? — А тебе, што за дело? кричу, ступай своей дорогой, пока наши ребята боков тебе не обломали. Ишь, говорит, мала, да на язык бойка. Ухватил меня за руку: — Говори, а не то прибью, как Сидорову козу. Больно схатил так. Я аж зубами заскрипела — Шляхтина, отвечаю. Он меня не выпуская, взял и в губы поцеловал. Я дернулась и убежала. Вот и все знакомство.
Сказала и рассмеялась. Рассыпался смех, что горох, раскатился по двору, закатился в хлев, в курник, в сарай и… замолк.
— Это луна наворожила, — сказал я.
— Известно — луна. Я его толком и не рассмотрела. Вижу только фуранька и него на каркасе и чуб — горой.
Она отряхнула юбку и лукаво добавила:
— А вы, Евграфыч, как свою встретили?
— Я-то?
— Да.
— А так… — махнул я рукой, — обыкновенно. Сама она нашлась. Проснулся утром, вроде, глядь, а рядом… жена дышит.
Петровна задумалась, потом, всплеснув руками, убежала в курень — что-то вспомнила по хозяйству.
Посидел я еще немного и поднялся. Без Ивана Ильича скучная пошла моя жизнь…
— До свидания, Петровна!
Сегодня уранил. Когда встал, затопил печь, принес воды для жены и пошел кое-что по хозяйству починить. В закутах оставалась еще ночная свежесть — солнце только что встало. С узких листьев трав скатывались росинки.
Оживала степь, пробуждаясь. Пение птиц из моего небольшого сада долетало во двор; два дня выпало таких, что я на пай не выезжал — перед косьбой. Дома же с земледельческими машинами работы было пропасть. Там прилаживаешь, там стругаешь, там заколачиваешь. Либо чистить базы приходилось, либо еще что. Работаешь.