— Кондра-ат Евграфыч! А, Кондра-ат Ев-графыч!
По голосу узнаю — Настасья Петровна.
— Подить-те сюда-а.
Подхожу к тыну.
— От Ивана Ильича письмо пришло с хронта.
— Заходи-ка, Настасьюшка, во двор — я тебе прочитаю.
Она бегом проходя в воротца, кричит в курень моей жене:
— Здрасьте Прасковья Васильевна и идет ко мне под навес.
Под навесом еще холодновато. Кутаясь в платок, садится на передок трандулета и, поставив ноги на оглоблю, слушает и наблюдает за мной с величайшим вниманием. Медленно, осмотрев конверт со следами множества бравших его нечистых пальцев, я подсовываю в дырочку, где заклейка, щепку и вскрываю серовато-голубой конверт. Письма все свои Иван Ильич, обыкновенно, наполняет тревожными вопросами и с первых строк они, нося беспокойный характер, начинаются с буквы „И'.
— И как вы там все биз мине живете? завел я вас — чертей на свою голову. Дом не сожгли ли и дочка моя цела ли? И ты, Настаська, не изменила ли мне с кем ни на есть, жиры вить в табе играют биз мине… Знаю я твой ненасытный темпермент.
— Што такое тем-пер-мент? — с любопытством спрашивает Петровна. С замаслившимися радостными глазами, она с трудом выговаривает замысловатое „дикое' слово.
— Это мерило нехороших желаний.
Петровна краснеет.
— И взбредет же Ильичу такое в голову.
Говорит недовольно, а самой приятно. Некоторые словечки, которые Иван Ильич, где-то наслушавшись, пускал в оборот, Настасья Петровна не понимала и за его „ученость' он ей, кажется, очень нравился.
— Уж скажет, так скажет! Иной всю ночь с боку на бок переворачивается, а уразуметь не может — восхищалась она, восклицая перед соседками.
— Известно, — с зависти давились те: иного умника дык и совсем не понять.
Читаю дальше.
— Как вы там биз меня перебиваетесь? Ты-ж мое все перетруси и травой пересыпь, што-б моль не поела. Пришлю вам скоро по гостинцу. Табе шаль расписную, с желтыми разводами, китайскую. А делов тут казаки много понаделали, што не бой — то казаки наперед всех. А казак Василь Иванович однаго капитана засек до смерти шашкой. Был Василь Иванович часовым, а тот на его пьяный полез, оборвал портупей и патранташ-сумку, а к тому же по щеке ударил, а Василь Иванович его за ето, через ухо, шашкой стебанул, потому што был гордый казак, к тому же лицо — часовой неприкосновенное и субординарное. Ешшо новостей много. С фуражем — слабо, а хлеб издеся из гаальян-травы.
— Што такое шалья? Што такое субординарное лицо? А што такое гаальян-трава? — засыпает вопросами жадная Петровна.
Едва успеваю отвечать и читаю дальше.
— С командиром живем душа в душу. Я ему советую, как сотней надо управлять, выпиваем. Георгиевский крест ешшо не получил, да он мне и не к чему — который герой, дык его завсегда видать. В ем дух геройский пребывает. Поглядит иль как усом поведет, или бровь линией перпендикулярно поставит. Выпиваем лахвит — далеко ему до нашинских Донских вин.
— А што такое — лахвит? А што такое пер-пер-дик?…
Петровна запуталась и махнула стыдливо рукой. Глаз ее лукаво блеснул на меня. Я же читал, не замечая ее смущения.
— Скажи куму, што я увесь лазарет картузный лягушечьим супом две недели кормил.
Тут пришла очередь мне придти в недоуменье. Эту фразу я перечитал медленно —…увесь лазарет картузный… г-м…
Дальше следовало объяснение.
— Недалеко от нашей стоянки раскинулись палатки лазарета. Раненых в ем, как и полагается — нет. Гуляют они порожняком. Два доктора, штук пять фершалов и стадо сестер милосердных, одна краше другой. А я знал, што в одной ханзе китаеза варит из лягушек супы, когда ехал раз за фуражем, мине перестрел фершал:
— Эй — станичник. Где тут продовольствие направить можно? У нас кухня испортилась.
Я ему и указал. Потом они к китаезе скопом ходили две недели. Лопали суп и хвалили. А потом было им уходить, они ему отказали, — тут и выйди задержка — пришлось опять иттить до него.
— Подавай супу.
— Нету, говорит китаец, моя не варил.
— Так вари.
Одна сестра носик сморщила: фи, дескать, какой малодогадливый.
— Сычас, засуетился ходя, сычас. Только вот в то болотце сбегаю лягушек для ваших милостев наловлю.
— Што??? — как закричат усе — Лягушек??
Ды как начали усе блювать в семнадцать ртов — ажнак страшно. Сестры одна за другой в обморок — хлоп, хлоп, хлоп. Будто шрапнелью их косило. Наш командир на помощь пришел.
— Ох, — они ему говорят, — есаул, ох… тошно. Лягу… Гы-ыы-ы.
Ну, он, конечно, парень не простак, узял одну и до своей хватеры довел. Там она и пробыла, пока не пришла в чувства более равновесные. А до тех пор все с карнетиками гуляла, а значится приболела в беде — сычас казачьего офицера на подмогу узела, от хранцузьского языка отказалась. Мине некоторые казаки говорили — молодец Ильич, спесь посбивал. Што с них все казаки смеялись-смеху. Стоим в стороне и кричим:
— Фу-й. Лягушка. Компреневу брекекен, и дальше в том же роде.
— Остаюсь в полном здравии затем, и теле, чего и вам жалаю. Ваш муж и отец — Иван Гаморкин. А ешшо поклон — тут шли приветствия и поклоны и наставления Настасье Петровне, как быть и что делать.
— А ешшо живите вы по Божески, всем помогайте и нас не забывайте. Помолись в церкви, што-б мине Бог от пули или сабли спас и победу Дону даровал, может нам москали, за подвиги наши ратные и жертвы великие покою дадут, и в наши земли здорово лезть не будут.
Когда кончил я письмо, Настасья Петровна бережно сложила длинный лист.
— Да-а, — почесался я, — занятно пишет. Обстоятельно.
Петровна засмеялась мне в лицо и сказала:
— Фу-й, лягушка. Спасибо, Евграфыч.
Она кивнула головой и, крикнув на ходу
жене моей в курень:
— До свиданьица, Прасковья Васильевна, — поспешила домой…
Надо сделать маленькое пояснение. Перед отходом на Японский фронт у Ильича родилась дочка — Анна — Нюнька. Стал я ему кумом, но он все так же относился ко мне немного снисходительно, как к сыну, иногда подтрунивал даже. Когда же Иван Ильич пришел с войны, мы приняли с ним участие в усмирении 1905-го года. Тут я пострадал. Под Бахмутом выбили мне камнем глаз. Должно быть кто нибудь из рабочих. После всяческих треволнений, опять потекла наша незатейливая жизнь. Все-же, мы как-то постарели с ним, и появилась у Гаморкина некая даже грусть о прошедшем времечке, о мелькнувших молодых днях. Он часто пускался в воспоминания и особенно врезалась в память мне одна совместная наша ночька.
— Дорогой мой кум, Евграфыч — укоризненно покачал головой Гаморкин — Ну разве ты не помнишь, как мы проводили с тобой наше времячко молодое? Так ты болен, кум мой. Это у тебя — болезнь.
Ветеринар из Арчады с бритым лицом и сиреневыми щеками, Петр Карпович, человек с высоким и отличным образованием определил.
— Анестезия памяти. Атрофическое явление.
— Ка-ак? спросил Гаморкин, взглянув на него мельком.