ищущей поддержки Льва. Ищущей, но не находящей: весь в испарине, Лев не дышит и смотрит на нее глазами, в которых нет
– Лев, Лев! – Она бы крикнула, но она не в Севилье. Она изо всех сил старается не привлечь внимания девятого «А», раскиданного по всему зрительному залу. – Лев, что с тобой… дыши, Лев!
Вера даже не слышит, что в зале уже шумно. Не видит, что полотно занавеса отрезает Москву от Севильи, где уставившийся в одну точку Фигаро продолжает долдонить «девятнадцать на двадцать шесть», «девятнадцать на двадцать шесть», «девятнадцать на двадцать шесть»…
Схватив явно слишком много воздуха, Лев почти давится им, но, слава Богу, справляется. Вера просовывает руку между спинкой кресла и мокрой тканью пиджака Льва, сжимает его плечи. Жест немножко не публичный, но дела до них нет никому: судьба Фигаро – вот что сейчас занимает зал.
Фигаро, наверное, осматривают за занавесом.
Ощупывают.
Обнюхивают, не пьян ли.
Нет, он не знает, что с ним… а что с ним? Он, правда, почти не помнит, как отыграл… не отыграл? Странно, было впечатление, что отыграл. Да нет, ни на кого особенно, вроде, не смотрел – просто немножко вбок смотрел, на случайного, кажется, зрителя какого-то. Теперь? Теперь в порядке. Можно и продолжить… наверное. Он попробует.
Помреж с только что – от ужаса – сросшимися на переносице бровями отправился к публике: объясняться. И, странное дело, нашел слова, настолько лишенные смысла, что ими действительно удалось объяснить все.
…одиннадцатый по счету, то есть первый после первых десяти, а потому наиболее ответственный спектакль…
…элитная публика, знающая толк…
…короткое замыкание, случившееся между сценой и зрительным залом, артистами и зрителями…
…тонкие энергии, высокие слои, духовные материи…
Зрители долго аплодировали помрежу: прежде всего, в благодарность за приобщение их к элите – правда, не очень было понятно, к какой именно.
Вера отпустила плечи Льва. Тот сидел, закрыв глаза и не двигаясь.
– Сейчас все пройдет, – шепнул он ей. – Только не занимайся мной больше… пожалуйста.
Пошел занавес, пошел!
Несколько испуганная Сюзанна ни к селу ни к городу произносит следующую по порядку реплику – нечаянно оказывающуюся последней в явлении первом.
Сюзанна.
Поскольку Сюзанна при этом находится метрах в пяти от Фигаро, никто не понимает, о каком она, собственно, поцелуе. Впрочем, всем это безразлично.
А дальше проходит вечность.
Ждут реплики Фигаро.
Фигаро молчит.
Лев сидит с закрытыми глазами – опустив голову и сжав ее ладонями.
Над залом отчетливо слышно шелестение влажных губ суфлера:
–
Проходит еще одна вечность.
Ждут реплики Фигаро.
Зрители, выучив уже трижды произнесенную суфлером фразу, почти вслух скандируют с мест:
– Э, нет, вы-то его получили не так!
Фигаро затравленно смотрит по сторонам.
– Э, нет, вы-то его получили не так! – надрывается зал…
И только когда проходит третья вечность, голосом далеким и совершенно чужим, плохо справляясь с языком, Фигаро шепчет – даже тише, чем суфлер, уже весь вылезший из своей будки и шлепающий влажными губами непосредственно по полу сцены:
– Э… нет… вы-то… его… получили… не… так…
И, скорее догадавшись об этой фразе, чем наконец услышав ее от Фигаро, зрители посылают на сцену вздох облегчения такой плотности, что чуть не сбивают с ног и так еле стоящего на авансцене главного героя. Вялый и разбитый, тот, разумеется, не бежит за Сюзанной во исполнение галантной своей угрозы. Да этого от него и не ждут: никому сейчас не до поцелуев. Впереди – самое главное в явлении втором: монолог Фигаро. За монолог этот болеет весь зал, весь зал играет Фигаро вместе с Фигаро: Фигаро тут, Фигаро там… Фигаро-мужчины, Фигаро-женщины, Фигаро-дети, Фигаро-суфлер. Ну же, голубчик! И – высоченным голосом, на одних связках, тот начинает барабанить что полагается.
Фигаро.
«Деда, деда, пусть мне опять шесть лет, все идет так быстро… я не готов! Я не знаю себя, я боюсь себя, я себе чужой. То, что со мной случается, – было такое с тобой? А если с тобой не было и ни с кем не было, то зачем оно мне? И куда мне девать это? Смотри, оно само выходит наружу – и я не умею справиться с ним…»
Лев быстро встал – кажется, ровно посередине монолога Фигаро – и пошел между рядами к выходу. Вера поднялась вслед за ним. Двадцать три пары глаз – весь девятый «А» – проследили этот демонстративный уход в деталях, опоздав оценить основное зрелище: быстро-быстро дожевывая свой монолог, Фигаро двигался из одного конца сцены в другой. Дошел до ступенек и принялся спускаться в зрительный зал. У выхода в фойе помреж схватил его за руку. Что уж сказал он Фигаро, неизвестно, но, стрелой вернувшись на сцену, тот сделался лучше не придумаешь – и публика с визгом простила ему не только все, что было, но и все, чего не было.
– Иди в зал, Вера… пожалуйста, пожалуйста, – сказал Лев, закрывая за собой дверь и не глядя на нее, не глядя вообще, а только шагая и шагая вперед, к гардеробу, где не было гардеробщицы. – Пожалуйста, Вера, мне нужно понять, мне нужно сейчас понять…
– Что понять, Лев… да что же понять-то, Господи?
– Все понять. Вот это вот все! – Он отразился во всех зеркалах сразу: бледный, гневный, взрослый.
Откуда-то присеменила гардеробщица, подала ему куртку, взглянула на Веру: Вам тоже одежду?
– Мой номерок у него, – с ужасом сказала Вера.
Лев бросил Верин номерок на барьер и, натягивая куртку, побежал к выходу, Веры не дожидаясь.
– Лев, Лев!
– Не ходи за мной, уйди! Ты не можешь идти за мной, ты не нужна сейчас, уйди!
Вера остановилась: не нужна. А Лев уже бежал от нее – бежал по ледяной улице, скользя и падая, поднимаясь и снова скользя.
Снега нету – один лед. Какая-то ненормальная в этом году зима.
– Жизнь человека понять, – бормочет Лев на льду. – Слова человека понять… сколько слов кому говорить… и каких слов… и зачем! Так не может быть, не должно быть – чтобы чужие слова произносить. Свои слова произносить надо – несколько своих слов, своих собственных слов! Но какие слова – мои?
Дома – дед Антонио: стал в дверях и стоит.
– Деда… – Отодвигая его, Лев снимает куртку и, неожиданно увидев себя в зеркале, замирает. – Деда, у меня ведь был тогда нимб? Вера говорит, что был.
В зеркале темный костюм со светлой полоской. И лицо подростка, застигнутого жизнью врасплох.
Два прыща на подбородке, с левой стороны.
Красные глаза с воспаленными веками.
– У меня не могло быть нимба.
– Некоторые думают, что Христос был очень некрасивым, – говорит вдруг дед Антонио. – Поэтому, дескать, ему и плевали в лицо, поэтому и заушали его. В Риме ведь культ красоты был, понимаешь ли… а это значит, что на
– Над Христом нимб был.