Главными представителями идеализма в современной литературе являются Мусякодзи Санэацу, Арисима Такэо, Нагаё Есио и Огава Мимэй… Лидером идеалистического течения является Арисима Такэо, произведения которого проникнуты глубокой силой».
Кроме этих двух направлений Невский называет еще одну школу, по его мнению, пользующуюся «весьма слабым авторитетом». Это сравнительно небольшой круг писателей, которых можно назвать неоромантиками. К ним относятся Танидзаки Дзюнъитиро, Акутага-ва Рюноскэ, Сато Харуо.
Эти три школы и определяли состояние современной
Невскому японской литературы, образуя совместно так называемую эпоху новых людей.
Подводя итоги, Невский дает справедливую оценку японской литературе первых десятилетий XX века: «В период, когда весь мыслящий мир стоит на пороге преломления идей и мировоззрения, стоит на меже крупного интеллектуального переворота, одна только литература остается к этому равнодушной, не отражает внутренней, духовной борьбы общества и продолжает быть легкомысленной. Мыслящую часть общества не удовлетворяет национальная, „родная' литература, и оно с жадностью хватается за все переводы европейских, и в частности русских, авторов. Произведения Толстого, Тургенева, Горького и других импонируют студенческой молодежи и принимаются ею с распростертыми объятиями. В настоящий момент, когда весь мир, и в том числе Японию, обуревают социальные проблемы, и в частности рабочий вопрос, в современной изящной литературе Страны Восходящего Солнца нельзя найти ни одного романа на социальные темы. И в этом-то, как мне думается, и сказывается еще молодость и недоразвитость японской литературы и ее представителей… Но уже недалек тот день, когда и японская литература будет откликаться на текущий момент, на все вопросы и волнения общества…».
В круге чтения Невского были представительные, толстые журналы — «Гэйбун», «Бунсё сэкай», «Тюо корон», «Васэда бунгаку», «Кайдзо», «Синри кэнкю», «Тэйкоку бунгаку», однако он постоянно испытывает «книжный голод». Невский вынашивает планы создания краткой истории японской литературы, но у него нет на рабочем столе необходимых японских изданий, нет даже Бринкли и Флоренца — авторов обзорных работ по японской литературе. Впрочем, ему всегда недоставало книг, где бы он ни жил: в Рыбинске, Петербурге или Токио. И конечно же, он не может существовать без поэзии. А русская поэзия ему нужна как воздух. С какой же благодарностью приемлет он заботу «милой Евгении Дмитриевны», жены Олега Плетнера4а, при-
4а Плетнер Олег Викторович (1893–1929) — японист, выпускник Петроградского университета (1915), с 1922 г. профессор, преподаватель ряда высших учебных заведений Москвы.
сылающей ему письма с переписанными стихами! «Сегодня я доволен всем и вся! Я хожу взад и вперед по своей темнице и громко скандирую: „Это было у моря'… А мне хорошо с Северяниным, Блоком и Вашей „юной поэтессой'… Сколько старого, забытого и абсолютно нового всколыхнули Ваши стихи. Присылайте еще, еще и еще! И сегодня утром в „учредилке', как называет Ваш beau frere 4 наш весьма симпатичный Институт, я захлебывался от восторга, читая поэмы. „За струйной изгородью лиры' даже скандировал перед студентами второго курса (начинающими) и велел им выучить наизусть. Но что Вы находите в брюсовском стихотворении? Я его не понимаю, а ритм чересчур отсталый…». Но уже в следующем письме Невский меняет гнев на милость и просит прислать именно Брюсова: «Между прочим, пришлите железные стихи Брюсова (не помните ли его „Петербург'?) и светло-солнечные Бальмонта. Не знаете ли чего-нибудь из Анны Ахматовой? Вообще пришлите все Ваше любимое, будь то новый поэт или старый, или иностранный, безразлично. Под руками нет ни одной (буквально) русской книги, и особенно жажду поэзии. Верните мне, если можете, „Петербург' Белого, хочется еще раз вкусить его несравненного стиля. Жду непременно! Буду читать его со своими студентами, хочу показать русские перлы. Из присланных Вами в последний раз стихов больше всего понравилась „Лирическая вуаль' с ее „максимумом гармонии' и блоковская „О, весна без конца и без краю…' с ее легкостильной проникновенностью в суть жизни…»
Отношения со студентами складывались у Невского наилучшим образом, он сумел привить любовь к русской литературе и своим ученикам.
Все, что так или иначе пропагандировало русскую литературу, получало поддержку Невского. «Русский кружок», существовавший в Отару уже несколько лет, малочислен и бездеятелен, это тревожит Невского, он хлопочет о том, чтобы оживить деятельность кружка, раздобывает материал для его работы.
В училище ежегодно устраивался вечер «для показания успехов студентов в иностранных языках». Невский принимал самое деятельное участие в подготовке
4 Beau frere (фр-) — шурин.
5 Зак.,74
к этому вечеру: «Посмотрите, как мои юноши будут читать Северянина». В поэзии Северянина он улавливал «чудную музыку». Невский писал: «В музыке я профан, „сирото', как скажут японцы. Я никогда не мог верно взять ни одной ноты (в этом моя трагедия); но я могу говорить о музыке стихов, и… я понимаю ее несравнимее глубже, чем масса. За музыку и, главным образом, только за нее я обожаю Северянина».
Как-то, просматривая список служащих высших учебных заведений Японии, Невский обнаружил имя Ямагути, которого знал еще по Петербургу. В университете Ямагути занимался японской поэзией и, так же как и Невский, этнографией. Невский очень обрадовался возможной встрече.
Еще в бытность свою в Петербургском университете, Ямагути выступил с рефератом «Импрессионизм как господствующее направление японской поэзии». Реферат был заслушан на первом общем заседании Русско-японского общества, а в дальнейшем по реферату была подготовлена книга с тем же названием. Книгу эту Невский хорошо знал. Первое заседание Общества состоялось в ноябре 1911 года, а уже через два года в личной библиотеке второкурсника Николая Невского появился небольшой томик, в котором были изложены взгляды Ямагути, зрелые и обоснованные, подтвержденные многочисленными примерами переводов японских стихотворений на русский язык. Сущность концепции Ямагути была оригинальной, давала обильную пищу для размышлений.
«Странность, вернее, своеобразие японской поэзии, которая так поражает европейца с первого взгляда, — писал Ямагути, — имеет своим основанием несколько причин.
Первою из них, мие кажется, являются психологические особенности японской расы: с одной стороны, большая по сравнению с европейцами близость к природе, любовь к ней, что, без сомнения, в свою очередь, является отчасти результатом климатических и вообще географических условий. Тонкая наблюдательность, живость делает японца человеком, легко поддающимся впечатлениям естественной жизни, которому вряд ли нужны острые возбуждения или грандиозные драмы для того, чтобы возбудить в себе поэтическое
чувство. С другой стороны — и это очень важно — отсутствие, или по крайней мере малое развитие, по сравнению с европейцами склонности к самоуглублению, к синтезу, к абстракции, и наоборот — интерес к деталям. При этом замечательная обостренная наклонность к непосредственному реагированию. Кроме того, картинность воображения, мышление конкретными образами, большая эмоциональная подвижность. А главное — громадная чуткость ко всему красивому!»
Ямагути утверждал, что то направление в искусстве и литературе, которое получило в Европе название импрессионизма, по сути своей является самобытным для Японии. И если Европа пришла к импрессионизму в результате долгого пути развития через смену ряда направлений и школ, то для Японии импрессионизм был ^явлением, изначально присущим в своих основных чертах ее культуре.
Вот японское стихотворение. Это всегда впечатление. Не картина, а всего несколько мазков кистью. Поэзия намека, где малейший оттенок выражения вызывает; волну ассоциаций. Суггестивность, как отличительная черта японской поэзии, требует подготовленного, одаренного воображением читателя.
Луны нет! И весна непрежняя! Один только я остаюсь все тот же.
(Аривара Нарихира, 825–880)
Настроение тоски, элегически-грустный намек на какие-то дорогие сердцу поэта события прошлого для тонко чувствующего читателя значат, может быть, больше, чем конкретные сведения о том, что автор посетил место, где в прошлую весну встречался со своей любимой.
Я скручу в нитку мои рыдания