прекрасно знали, что бельгийцы против своей воли были связаны с Голландией, саксонцы и прирейнские жители — с Пруссией, итальянцы — с Австрией, а поляки — с Россией; что если померанский гренадер и донской казак ничего не видели в Шампани и Бургундии, кроме плодородной земли, то кадет Преображенского полка и студент из Университетского легиона[21] увидели там граждан, права и вольности которых коалиция вынуждена была уважать, несмотря на все свое могущество.
Монархи замечали эту «болезнь», как выражался Меттерних, и понимали, что понадобятся самые энергичные меры, чтобы помешать ее распространению. А эти меры могли оказать свое действие лишь при условии однообразного и всеобщего их применения. Любая уступка либеральным идеям в одной какой- нибудь стране сделала бы для всех остальных народов невыносимым сохранение того абсолютистского режима, который монархи и помимо своих эгоистических интересов признавали по совести наиболее совершенным и наиболее способным обеспечить благосостояние и процветание государства. Отсюда вытекала необходимость постоянного единодушия между монархами и тщательной согласованности их мероприятий. Следствием этого явилось то, что система изолированности, которая нарушалась в случаях конфликтов и была общим правилом государственной жизни Европы, уступила место своего рода коллективной жизни, обсуждению и разрешению на конгрессах всякого общего вопроса, который мог угрожать европейскому миру. Все это было, правда, не очень ново, и в царствование Людовика XVI последний великий министр монархии Верженн выработал совершенно аналогичный план. «Не встречается, — писал он в 1779 году, — никаких препятствий к тому, чтобы дворы, ясно и дружески объясняясь по поводу предметов, способных вызвать раздоры, всегда могли предупредить наступление такого момента, когда для мирного соглашения не остается уже места». В этом и заключалась вся политика конгрессов, и разрешение баварских дел в Тешене в 1779 году являлось первым ее практическим применением.
Трактат Священного союза. Мистическая декларация, подписанная царем, австрийским императором и прусским королем и получившая известность под названием трактата Священного союза, была как бы манифестом ноеой политики. Первая мысль о таком союзе зародилась, кажется, в голове короля Вильгельма в 1813 году, на другой день после битвы при Вауцене. Текст договора, составленный в Париже царем, был просмотрен госпожой Крюднер, которая была тогда нимфой Эгерией Александра. «Я желаю, — сказал он ей, — чтобы император австрийский и король прусский присоединились ко мне в этом акте поклонения божеству и чтобы весь мир видел, что мы, подобно восточным волхвам, признаем высшую власть спасителя. Молитесь вместе со мной и просите бога, чтобы мои союзники согласились подписать этот договор». Союзники подписали его 26 сентября 1815 года, но официально содеряшние этого трактата было опубликовано лишь в феврале 1816 года.
Три государя, «глубоко убежденные в том, что необходимо сообразовать политику держав с высокими истинами, преподанными нам вечной религией бога-спасителя», провозглашали «перед лицом всего мира свою непоколебимую решимость принимать за основу своих действий только заповеди этой святой религии, заповеди правды, милосердия и мира». Отныне, «согласно словам священного писания», опи будут видеть друг в друге братьев и соотечественников, будут «связаны узами истинного и неразрывного братства» и станут оказывать друг другу «при всяком случае и всюду поддержку и помощь». Обязательства монархов распространялись и на подданных. «Единственным принципом их поведения должно быть: оказывать друг другу взаимные услуги; выказывать друг другу взаимные симпатии и неизменную благосклонность; считать друг друга членами одной и той же христианской нации ввиду того, что три государя сами смотрят на себя как на людей, которым провидение вручило для управления три отрасли одной семьи». «Все державы, которые пожелают торжественно признать эти принципы, будут с величайшей готовностью и симпатией приняты в этот Священный союз».
Все это было выражено в тщательно пронумерованных статьях, как оно и подобает всякому настоящему трактату, с обычным введением и разъяснением мотивов и с приличествующим обращением к «святой и нераздельной троице», которое предшественники этих государей не забыли вставить даже во введение к первому трактату о разделе Польши. Подобный язык уже больше не употреблялся королями с тех пор, как в 847 году сыновья Людовика Благочестивого, занятые спасением «их общего королевства», торжественно провозгласили «необходимость жить в дружбе и согласии, как этого требуют веления божий и истинное братство».
Людовик XVIII примкнул к Священпому союзу 19 ноября, накануне подписания злополучного Парижского трактата. Его примеру последовал целый ряд монархов. Можно было думать, что англичане от этого уклонятся, так как их посланник Кэстльри заявил, что английский парламент, состоящий из людей положительных, готов примкнуть к практическому договору о субсидиях или союзе, но ни в коем случае не примкнет к простой декларации библейских принципов, переносящих Англию к мистическим временам Кромвеля и «круглоголовых». И, тем не менее, принц-регент подписал договор [22].
Какова была ценность этого акта и какое значение ему придавалось? Некоторые видели в нем как бы первый симптом предстоящего крестового похода против турок, о котором мечтал царь; в 1816 году, когда этот документ был опубликован, Порта взволновалась и запросила объяснений у Вены и Лондона. Либералы признали в нем открытие систематических действий, планомерной кампании против них и против либеральных идей. Это не совсем совпадало с действиями Александра I, который незадолго до того навязал Бурбонам хартию и рекомендовал им лояльно применять ее на практике и который даже собирался дать очень либеральную конституцию Польше. Только значительно позже, после революции в Неаполе, на конгрессе в Троппау в 1820 году ему суждено было обратиться к реакционной политике и примкнуть к абсолютистским доктринам Меттерниха. Последний, впрочем, взял на себя задачу очистить царя от обвинений, выдвинутых либералами: мысль о том, что союз был основан для ограничения народных прав и усиления абсолютизма, была клеветой на благороднейшие намерения монархов, говорит Меттерних; декларация эта была не чем иным, как моральной манифестацией, выражением мистического настроения императора Александра и притом неподходящим и неудачным символом единения между монархами, пустым и звонким документом. Меттерних должен был вложить в него определенное содержание, подобно тому как Наполеон наполнил реальным содержанием бесплотные формы сийесовской конституции, и под влиянием Меттераиха Священный союз действительно сделался лигой монархов против народов.
Впрочем, монархи почти немедленно оставили почву абстракций и смутной мистической фразеологии и при возобновлении Шомонского договора 20 ноября 1816 года приняли весьма определенное и совершенно конкретное решение. «С целью обеспечения и облегчения практического исполнения настоящего договора, — гласит статья VI, — и для упрочения дружеских отношений, связывающих в настоящее время четырех монархов на благо всему миру, высокие договаривающиеся стороны условились периодически собираться в определенные сроки на совещания, посвященные великим общим интересам и рассмотрению мер, которые в каждую данную эпоху признаны будут наиболее благотворными для спокойствия и процветания народов и для сохранения европейского мира». Этот стиль, без сомнения, был еще целиком пропитан духом Александра; но сущность принадлежала Меттерниху, а идея этих великих периодических съездов, своего рода европейской директории, обсуждающей и решающей все вопросы общего порядка, принадлежала уже безусловно ему.
Канцлер Меттерних. Теория права вмешательства. В продолжение восьми приблизительно лет австрийский канцлер играл в Европе преобладающую роль, и политическая система, применявшаяся в период 1815–1822 годов, и до сих пор еще сохраняет название меттерпиховской системы. Мало было на свете таких самовлюбленных и пропикнутых таким сознанием важности собственной персоны людей, как Меттерних. Автобиография, напечатанная в виде введения К его запискам, представляет собою поразительный памятник его высокомерия. Современники не имеют у него других эпитетов, как маленький Нессельроде, бедный мечтатель Каподистрия; Тьер для него — глупец и акробат, Берье — дурак; только Ришелье[23] и Мазарини — достойные люди. Сам он — наместник бога, факел, светящий всему человечеству, громадная моральная сила, которая после своего исчезновения оставит по себе незаполнимую пустоту. Трудно найти человека, в котором гипертрофия своего я достигла бы подобной степени развития.
Этот надменный человек был заклятым врагом революции, против которой он твердо решил бороться до последнего издыхания. Он сам называл себя человеком старого закала, «человеком прошлого». Говоря о