— Много женщин есть на свете, но лишь к одной прикипаем сердцем, милый Иван Алексеевич! Я знаю и многое другое ваше и высоко ценю — и поэзию, и прозу.
— Что нового в нашем мире? — спросил Нилус.
— В нашем мире мало утешительного. Я не верю в прочность положения ни Деникина, ни Колчака. Я все чаще вспоминаю пророчество Жюля Мишле: для России двадцатый век станет катастрофой. Земля насытится кровью, а женщины убоятся рожать, ибо плоды их чрева обречены на муки.
У Бунина вытянулось лицо:
— Вот оно что! Оказывается, мы не вовремя появились на свет?
И вновь воцарилось долгое молчание.
За окном бушевала природа, пахло травами, беспрерывно гомонили птицы.
И все почему-то поверили в это жуткое предсказание.
Кондаков потянулся было за кусочком хлеба, лежавшим на серебряном подносике, но отдернул руку: это был единственный кусочек.
— Кушайте, Никодим Павлович! — стала просить Вера Николаевна. — У нас мука есть.
Кондаков помедлил, но, кивнув благодарно головой, стал по крошке отламывать хлеб и класть в рот, тщетно пытаясь скрыть лютый голод.
— Увы, — выдохнул он, — француз прав. Вы люди молодые, меня переживете. И вспомните меня лет через двадцать пять: Россия погрузится в кромешную тьму.
Говорил он спокойно и уверенно.
— Большевики — это наша болезнь. И болезнь тяжелая, тягостная, лихорадочная. Мы ее получили за наше российское благодушие, за неумение дорожить теми огромными благами, которые послал нашему народу Господь.
Он закрыл глаза, осенил себя крестным знамением и воззвал:
— Отец Небесный, пошли нам исцеление…
— Кто же исцелит нас? — спросил Нилус.
— Мишле говорит: спасение придет из-за моря.
Бунин кисло усмехнулся:
— Значит, доктор — иностранец?
— Да, значит, этот доктор — иностранец. И не надо от этого падать в обморок. Мы столетиями, как чумы, боялись иноземцев. Их не надо бояться. Их надо приручать. Пусть служат России. Это понимал Петр I. Он сумел заставить иностранцев и их капиталы служить на благо своей державы.
Бунин улыбнулся:
— Я все-таки верю в самобытное развитие России. Но у Мишле есть единомышленники. Помню первые дни марта прошлого года в Москве. Банки еще выдавали вкладчикам деньги. Я проходил Ильинкой, там у банка густая толпа ждет.
Тут же газетчик вечернюю газету предлагает:
— Купите, господин! Хорошие новости…
— Николай на трон вернулся?
— Нет, немцы Харьков взяли.
— Что же в этом хорошего?
— Эх, барин, лучше черти, чем Ленин. Это я вам точно говорю.
Вера Николаевна заварила крепкий чай и заботливо разливала его мужу и гостям. Редко вмешивавшаяся в споры, на этот раз вставила слово:
— Не пойму, чего мы все ждем в Одессе? Пока большевики опять вернутся? Уехали бы, попутешествовали по свету. Хоть в том же Константинополе перезимовать, а к весне большевиков окончательно разобьют, вот и вернемся по домам.
Бунин ничего не ответил. Было ясно, что этот разговор ему не очень приятен. Он отлично сознавал шаткость белого движения, неопределенность своего положения в Одессе.
— Меня приглашают преподавать в Кембридж и в Пражский университет, — сказал Кондаков, — я, наверное, уеду.
— А нам ехать некуда! — проговорил, раскуривая сигарету, Бунин. — Умом понимаю, что лучше сесть на пароход и помахать России платочком, а вот сердце говорит иное.
— Но уехать надо хотя бы для того, чтобы просто выжить, — заметил Нилус.
Скоро все они убедятся, что в XX веке выжить русскому человеку повсюду непросто — и на родине, и на чужбине.
Неужто прав Мишле?
4
Когда гости ушли, Бунин усадил Веру Николаевну возле себя на диванчик и ласково сказал:
— Я отлично знаю, что тебе, Вера, надоело жить в голоде и вечном страхе, мы уедем, но надо набраться терпения…
С несвойственной вспыльчивостью Вера Николаевна произнесла:
— Какого терпения? У меня оно давно кончилось. Прежде то и дело без нужды по белу свету носило, родителей и Москву месяцами не видела. Ведь деньги у нас есть, фамильное золото продадим. Года два спокойно проживем в Ницце или Каннах, да еще останется. Книги твои все время выходят, гонорары хорошие, вот и Горький платит…
— Про Горького забудь, я у него печататься больше не буду. Он Ленина и Троцкого на трон сажал.
— Хорошо, обойдемся без Горького. Чего мы ждем?
Бунин молчал.
Вера Николаевна не отставала:
— Ведь тебе визу в любое государство дадут, ты академик, тебя знают и уважают. Ну что ты молчишь?.. — и она, вздрагивая плечами, тихонько заплакала.
Бунин, не переносивший чужих слез, стал гладить ее щеку:
— Успокойся, Вера. Посмотри мне в глаза…
Она подняла голову.
— Вот мы с тобой получили письмо из Москвы от брата Юлия. Как ты переживала, что он плохо без нас живет, болеет, некому за ним приглядеть.
— Правильно, мне жаль Юлия. Давай и его возьмем с собою. Если ему удастся вырваться из Москвы.
Бунин досадливо поморщился:
— Дело не только в Юлии. Как тебе объяснить? Кондаков правильно сказал: Россия больна, тяжело больна. Ну разбегутся все русские люди, вот будет праздник в Кремле…
— А какой смысл погибать, если в нашей гибели проку нет?
Бунин глубоко вздохнул:
— Хорошо, обещаю тебе: если большевики опять приблизятся к Одессе, мы уедем за границу.
Вера Николаевна радостно поцеловала его:
— Вот и молодец. Только лучше уехать загодя. А то можем опоздать. Поживем до вечера, поедим печива.
— Береженого Бог бережет! К тебе большевики давно подбираются, ведь ты отказался у них служить. Помнишь, Семен Соломонович приглашал?
— А, Юшкевич в Агитпросвет? Уговаривал, сукин сын, стращал голодом в случае отказа, да еще тем, что большевики воспримут это как саботаж. Я был нужен, чтобы он свой грех прикрыл: «И Бунин тоже…»
— Да, полный гордого пафоса, ты, Ян, воскликнул: «Лучше стану с протянутой рукой на Соборной площади, чем пойду работать на Советы!»
— Сам Семен служил красным, а теперь ходит проклинает их.
— Это называется — плясать и вашим, и нашим.
— Да, солгать, что облупленное яичко съесть. И что удивительно— тени стыда нет. Все объясняет «особыми обстоятельствами».