В январе 1945 года в нашей батарее произошло редкое событие: Ване Камчатному удалось выпросить у командира дивизии трехнедельный отпуск для поездки на родину. Иван попросил у меня «напрокат» орден Отечественной войны (он сообщил родным о награждении, а его орден еще не прибыл. Я не отказал другу, лишь наказал на обратном пути заехать в Киев и передать орден моим родителям). На родине Иван по болезни задержался на целый месяц, а когда в марте (после посещения Киева) он добрался до штаба армии, его направили в другую часть, и вскоре мы надолго потеряли друг друга. Поэтому я здесь прерву описание боев и расскажу о моем близком друге военных лет.
Иван Камчатный
Иван Федорович Камчатный родился в 1923 году в небольшом селе на Сумщине. Ваня был младшим из троих сыновей в крестьянской семье среднего достатка. Окончив десятилетку, он избрал для себя очень почетную среди молодежи тех лет профессию военного летчика и поступил в Чугуевское (под Харьковом) авиаучилище, которое вскоре после начала войны перебазировали в Среднюю Азию. Ввиду больших потерь, понесенных советской авиацией в первые недели войны, определилось, что стране не требуется так много летчиков, и Камчатного вместе с другими курсантами училища за неполный год выучили на лейтенанта- артиллериста. В августе 1942 года он прибыл в Туймазу и был назначен командиром второго огневого взвода нашей батареи.
Вспоминаю свои первые впечатления о Камчатном. Среднего роста стройный парень с квадратными плечами, курносый и розоволицый. Было похоже, что он лишь недавно сбрил светлый пух со своих румяных щек. Его выправка была безукоризненна, команды отдавал точно по уставу. Иван старательно напускал на себя серьезный вид начальника со строгим выражением лица, но это ему не очень удавалось — молодость не скроешь.
Иван вырос в селе и с детства был приучен к нелегкому крестьянскому труду. Поэтому он знал очень много того, что требовалось на войне, и щедро, иногда, правда, добродушно посмеиваясь над городским незнайкой и неумехой, делился со мной своим деревенским опытом, терпеливо учил меня известным ему премудростям.
Он хорошо знал обращение с лошадьми, строго следил за тем, как ухаживают за ними его ездовые. (Однажды Иван разоблачил моего ездового Каримова, выдававшего себя за зоотехника. Тот, поленившись напоить свою пару коней, объяснял, что лошади, мол, потеряли аппетит из-за недостатка соли в их рационе. Я уже был готов попросить старшину привезти со склада побольше соли, но Камчатный вовремя спас меня от позора, а Каримову пришлось отвести лошадей на водопой, после чего их аппетит полностью восстановился.) Ваня прекрасно держался в седле и, как вы уже знаете, был моим инструктором верховой езды.
У Камчатного я научился сворачивать цигарки. Он же обучил меня пользованию кресалом — древней примитивной зажигалкой, не вышедшей из употребления в наших селах и в XX веке.
Ваня обладал хорошим музыкальным слухом, знал бесчисленное количество украинских народных, а также современных строевых песен, хорошо исполнял их, прекрасно вел партию второго голоса (что мне никак не давалось).
Моего друга заметно удручало то, что его никак не повышали в звании. По этому поводу Иван с грустной иронией изображал, как лет через пятнадцать, усатый, с проседью в голове и располневший, он будет стоять навытяжку перед очередным юным командиром батареи. и докладывать: «Командир второго огневого взвода лейтенант Камчатный по вашему приказанию явился». (У меня подобная ситуация огорчения не вызывала, так как оставаться в армии, если уцелею до конца войны, мне не хотелось, а с невысоким званием попасть под демобилизацию, мне казалось, будет проще.)
Сблизившись, мы с Ваней делились самым сокровенным, рассказывали друг другу о наших семьях, о детских шалостях, о ранних увлечениях девочками. Родные Камчатного оставались на оккупированной немцами территории, он ничего не знал об их судьбе и страдал от этого. Я делился с ним новостями о моих близких, давал читать Верины письма. Нередко мы размещались в одном окопе или землянке, были случаи, в Чулаковке, например, ночевали в одной постели.
По меньшей мере дважды мы вдвоем были на волосок от смерти (порознь такое случалось многократно). В конце зимы 1943 года, прохаживаясь в полдень по улочке обезлюдевшего казачьего хутора на Дону, мы увидели низко летящий «мессершмит» и для безопасности нырнули в ближайшую хату. Надо же, через несколько секунд бомба, к счастью, небольшая, угодила прямиком в наше убежище! Нас оглушило, завалило обломками потолка и стен хаты, засыпало облаком меловой пыли, но даже серьезных ушибов мы не почувствовали и повреждений на себе не обнаружили.
Второй раз смерть обошла нас обоих на Перекопе, когда в ожидании команды выйти в первый эшелон мы поднялись из траншеи и пытались следить за упорным боем, в который вступили передовые подразделения дивизии. Совершенно неожиданно в нескольких метрах от того места, где стояли мы с Ваней, разорвался тяжелый снаряд. Сильная боль пронзила уши, со страшной силой обоих швырнуло на землю, и тут же по нашим спинам начали больно колотить падающие комья. Прошла минута, мы ощупали себя и повреждений не обнаружили. Куда-то, правда, исчезли Ванин бинокль и моя пилотка, да оглушенный друг все просил меня заглянуть в его уши и прочистить их: ему показалось, что они туго забиты землей.
В войну мы с Иваном вступили юношами, не имевшими почти никакого жизненного опыта, и это способствовало нашей дружбе, было немало иного, в чем мы походили друг на друга. Но и различий между нами, особенно в характерах, было предостаточно.
Не знаю почему, из каких книг я это почерпнул, в молодые годы у меня сложилось убеждение, что основы человеческого характера определяются условиями, в которых происходило его становление. По этой моей «теории», фактически продолжавшей Марксово «Бытие определяет сознание», выходило, что все или по крайней мере большинство крестьян (и, конечно, «пролетариев от станка») должны обладать большей крепостью характера, волей, стойкостью и мужеством, чем изнеженные «хлюпики-интеллигенты», выросшие в тепличных условиях городского быта. За годы фронтовой жизни я убедился в том, что моя глупейшая «теория» неверна, а пример с Камчатным показал, что в жизни бывает и наоборот.
Ванина душа, как обнаружилось в годы нашей дружбы, оказалась более чувствительной и ранимой, чем моя. Он не был трусом, но самообладание терял чаще меня. После моего возвращения из «Балки смерти» Ваня признался, что в эти страшные дни (а ведь в отличие от того, что произошло со мной и моими солдатами, его взвод и командование батареи все-таки находились вне немецкой подковы, которая охватила наш полк и потом замкнулась) он совершил попытку самоубийства. Увидев лежавший между деревьями неразорвавшийся снаряд большого калибра, Иван подошел к нему и почти в упор выстрелил из своего пистолета во взрыватель. Снаряд не взорвался, и Ваня воспринял это как знак судьбы. Мне кажется, что в психологически трудных ситуациях я держался более стойко.
Прошло двадцать послевоенных лет, и, когда киевские ветераны-однополчане решили собраться в День Победы и пригласить всех боевых друзей, чьи адреса известны, мне удалось вспомнить название села, где жил до войны Камчатный (Московский Бобрик). Не раздумывая, написал в тамошний сельсовет открытку, в которой просил сообщить мне о судьбе моего фронтового друга. Спустя несколько дней я получил от Вани взволнованное, удивительно трогательное ответное письмо на девяти страницах. Оно начиналось словами