Марина слушает разглагольствования Бочарова с непонятным напряженным вниманием. Затем говорит:
— Все это слишком фантастично, чтобы быть неправдой. Просто мелочная практичность человеческого ума не в состоянии охватить все это. Я хочу знать, какую турбину вращаем мы, люди!.. Отвечайте…
Но Бочаров уже сбросил звездный шлейф.
— Я и так заболтался. Объясню как-нибудь в другой раз.
Конечно же он говорил, токовал только для нее. А она, разумеется, поняла, что наконец-то встретила «родственную душу». Ардашина и Вишнякова ни он, ни она не слушают. Обмениваются многозначительными взглядами. Забыты все семейные трагедии. Марина, Марина… Да, Бочарову не откажешь в изощренности. Раньше пели серенады. Теперь вот такое, отчего в голове густой туман. Вера откровенно зевает.
Марина едва приметно улыбается мне: вот, мол, судите сами — не подвела, блеснула умом и других заставила развязать языки. Ваша выучка…
Она упирается подбородком в кулаки и снова напоминает ту юную Марину, которую я знал когда- то.
А я пытаюсь взглянуть на нее чужими глазами. Но это как-то не удается. Мне всегда казалось, что я понимаю ее всю, с ее мелким тщеславием, холодным кокетством и в то же время интеллектуальной изощренностью. А может быть, она совсем, совсем не такая, какой представляется мне?.. Совсем другая. Я знаю о ней не больше, чем может знать наставник о своей ученице.
Да, если смотреть на нее чужими глазами, она некрасива. Она красива только для меня. У нее, по всей видимости, очень неприятный характер. Характер волевого человека, знающего себе цену. Она великая притворщица — вот что.
Она сидит, гибкая, сжатая как пружина, чуть раскачивается, хлопает накрашенными ресницами, но все время себе на уме. Она видит нас насквозь, а нам только кажется, что мы видим ее насквозь. У нее длинная гибкая шея, тонкие розовые пальцы. Но она-то понимает, что красота — вовсе не главное. Красота нужна глупой женщине. Обаяние выше. Обаяние — это нечто неотразимое. В чем оно, обаяние? Почему молодые люди, впервые увидевшие Марину, изощряются перед ней наперебой, стараясь блеснуть эрудицией? Пожелай Марина, и тот же серьезный Бочаров кинется исполнять все ее прихоти. Отчего? «Синий чулок» новой формации, «синий чулок», который считает радости жизни выше всякого научного бдения.
Ее увлеченность наукой холодная, расчетливая. Я для Марины, должно быть, старый глупец, рабочий муравей. Она инициативна и умеет окружающих подчинять себе. Женщины отзываются о ней без всякого доброжелательства. Даже ее подруга Инна Барабанщикова. Вздыхая, как бы сочувствуя неурядицам в личной жизни Марины, та же самая Барабанщикова не может скрыть радости по поводу того, что и с этой «гордячкой» могут происходить самые обыкновенные некрасивые вещи. «Да разве он ей пара?! Белокурый, красивый, мужчина что надо… А она что?.. Подумаешь, дочь известного физика! При чем тут отец? Отца давно нет в живых. Ей нужно бы попроще, чтобы командовать можно было. А белокурым не очень-то покомандуешь…» А почему попроще?
Я знаю одного профессора-экстремиста, который невзлюбил Марину с первого дня лишь потому, что она дочь Феофанова. Он тихо измывался над ней три года и, как бы блестяще она ни отвечала, выше четверки никогда не ставил. Но он натолкнулся на внутреннее сопротивление необыкновенной силы. Она даже не выказывала к нему презрения. Он просто для нее не существовал. Не жаловалась, не пыталась уличить его в пристрастии, в недобросовестности. Глухая борьба велась не на жизнь, а на смерть. Экстремист выходил из себя, при одном взгляде на Марину терял самообладание. Он приписывал ей несуществующие грехи, однажды даже оскорбил, делая грязные намеки на ее якобы распутное поведение. Он, видите ли, приметил ее в ресторане с одним молодым человеком. Она не вскипела, не пошла к декану, а спокойненько забрала зачетную книжку, где красовалась жирная тройка, и, не удостоив профессора взглядом, вышла. Экстремист понял, что переборщил, бросился за Мариной, стал просить прощения. Но она не стала его выслушивать. Он был сломлен, начал заискивать. Он влюбился по уши, надоел ей до омерзения. Даже грозился учинить над собой расправу. Она осталась глуха. Она была непреклонна. Экстремист был для нее лишь одним из многих дураков, которых приходится терпеть, потому что так устроена жизнь.
Я видел слезы на глазах Марины. Но знаю: другие слез не видели и никогда не увидят.
О чем она думает сейчас? Наверное, ко мне у нее все-таки больше доверия, чем к другим. Передо мной можно даже быть слабой, несчастной. А может быть, она все же любит меня? Ровная, спокойная любовь к старому другу… Ведь бывает такая? Может быть, натерпевшись всего, она поняла наконец, кем я был всегда для нее. Она пришла ко мне, а не к кому-то другому. Значит, ей нужен именно я. Не исключено и другое: холодно взвесив все, она сделала тот единственный вывод, к которому я всегда старался подвести ее: быть со мной… и ничего больше не нужно…
Странный вечер закончился. Гости разошлись. Мы изощрялись, стремились блеснуть эрудицией, выразить сокровенное в иронически-шутливой форме. Может быть, так и рождаются духовные контакты. Я поддался этому гипнозу и болтал как мальчишка. Не будь Марины, все обошлось бы производственными разговорами, и расстались бы в дурном, тяжелом настроении.
Марина, должно быть, спит. А я сижу в кабинете и курю трубку. Марина в моем доме, здесь, за стеной… В виски стучат горячие слова: «Мне все равно — понимаете? — все равно… Ведь я ваш эпиорнис — и ничего больше…» Есть моменты, упустив которые теряешь их навсегда. Но я глупо воспитан. Я глуп и останусь таким навсегда. У меня слишком большие претензии к жизни. И теперь я думаю: нельзя обесценивать самое главное. Мне нужна ее любовь. Искренняя, большая… Она вернулась ко мне… А может быть, просто ушла от другого и я здесь ни при чем?
Грусть заползает в сердце. Почему я живу в вечном противоречии с самим собой? Все должен выстрадать, взять с боем. То, что легко дается, не имеет цены.
Распаленное воображение рисует облик спящей Марины. А возможно, она так же, как и я, не спит. Она ушла к себе с сияющими глазами…
Мне душно в квартире. Одеваюсь, выхожу на улицу. На голову сыплются звезды. Тихо падают листья. Оказывается, они падают и ночью. Молчит в темноте наш заколдованный город. Лишь у «гастронома» мертвенное сияние неоновой вывески.
Марина, Марина… Если бы ты хоть немного любила меня… Мы слишком хорошо понимаем друг друга. Ты вернулась опустошенная, раздавленная житейской неудачей. Вернулась к прошлому. Ведь прошлое, каким бы оно ни было на самом деле, всегда представляется в золотистом отблеске. И пришла не ко мне, а под старое крыло доброй, глупой Анны Тимофеевны, которая когда-то была твоей нянькой. Как будто эта женщина в силах оградить тебя, взрослую, умную, от всех невзгод. А разве пожилым людям их матери не кажутся самыми добрыми и мудрыми?.. Я знал семидесятилетнюю заслуженную учительницу, приходившую всякий раз за советом к своей дряхлой матери, простой крестьянке.
Да, да, возле Анны Тимофеевны ты в полной безопасности, Марина.
О черт! Мы чуть не сталкиваемся лбами с Бочаровым. Он смущен, растерян.
— Не спится, — говорит Бочаров, словно извиняясь. Закуриваем, расходимся. А почему, собственно, ему не спится?..
Падающие звезды все чертят огненные параболы. Над забором поднимаются темные бетонные кубы реакторов. В свете звезд они напоминают опустевшие древние храмы.
Ко мне возвращается философское настроение. Глухой сумрак ночи рождает в мозгу чудовищные образы. Начинаю размышлять о смысле всего. И самое трудное — любовь, любовь…
Я, кажется, схожу с ума. Ах, Марина, Марина… Не все ли равно, какую турбину вращает человечество?
— Мы диффундируем! — произношу я вслух. Бедная голова. Она готова расколоться. Падают звезды, падают листья. А там, за темным окном, Марина…
— А я построил новую модель вселенной, — говорит Бочаров. Оказывается, мы и не расходились в разные стороны. Он все время шагал рядом. Или же мы встретились, сделав по большому кругу. Какое это имеет значение?