его называть как–то, это есть суть. Это именно вторая, живая половинка любой женщины, ее близнец, Ее Величество Женщина…И никакой внешнею красотою ее не заменишь, и отсутствие тоже никак и ничем не завуалируешь. Или есть она во всем своем величии, или спряталась – по своей ли воле, по чужой ли прихоти. Хрупкая она уж очень, пугливая. Как и само женское счастье. И независимая ни от чего. Ее только оживить вовремя нужно, напомнить ей, этой половинке, что она – Величество. И все. И дальше она уже сама по себе живет многие годы, неизвестно откуда силы беря. Он и сам это сколько раз видел — всегда удивлялся только. Как мало, по сути, надо усилий, чтоб женщина поверила в себя, — всего–то — разбудить ее вторую половинку, или вылечить, или реанимировать, если совсем уж тяжелый случай… Как вот у этой, лежащей перед ним женщины, его послеоперационной больной. Ведь невооруженным глазом видно: загнал кто–то ее половинку в угол, забил палками, и она сидит там и трясется от страха, голову руками прикрыв, — а вдруг снова ударят…
— Доктор, а я не сплю… Вы что–то хотите мне сказать?
Петров вздрогнул от слабого и милого ее голоса, улыбнулся приветливо. Надо
же – и не заметил, как она проснулась, и давно, наверное, наблюдает за ним из–под ресниц…
— Да нет, Олечка, я просто так зашел. На тебя посмотреть. Ну, как ты себя чувствуешь? Шов не болит?
— Нет. Только чешется очень.
— Вот и замечательно. И хорошо, что чешется. Заживает, значит. Все будет хорошо, Олечка…
— Да нет, доктор, ничего у меня уже не будет…
Она торопливо отвернула лицо к стене, прикусила сильно губу и вздрогнула горестно плечами, накрытыми клетчатым больничным одеялом.
— Ну, ну… Не надо… Не надо плакать. Нельзя тебе сейчас плакать, Оля. Что ты! Такая молодая, такая красивая…
— Да мне жить не хочется, понимаете? Все лежу и думаю – вот выйду я из больницы, а дальше–то что? Никто меня там и не ждет… От меня ведь муж ушел недавно совсем, помоложе себе нашел да поздоровее. Даже сюда, пока я здесь лежу, так и не пришел ни разу… Знаете, как обидно? Двадцать лет прожила верною ему женой, и вот…
— Любила?
— Не знаю… — Оля повернула лицо к Петрову, совсем по–девчачьи шмыгнула носом, вытерла слезы под глазами. – Не знаю я. Может, и любила. А может, и нет…
Блестя в темноте мокрыми глазами, Оля начала рассказывать ему свою историю – самую обычную историю самой обычной женщины. О том, как старалась быть очень хорошей женой своему мужу – чтоб все по–честному, чтоб все, как людей : с чистотой и уютом в доме, с хорошим обедом–ужином, с исполнением женского своего супружеского долга с обязательным правилом – хоть тресни, а чтоб муж тобой доволен был… О том, как о себе никогда не думала, а только долг свой выполняла и выполняла, вечное свое перед мужем обязательство, неизвестно кем и когда ей назначенное. Только вот ребеночка
ему родить не смогла. Все лечилась чего–то, лечилась, организм свой убивала отравой всякой… Недовыполнила, значит, свое обязательство. Муж же Олин так посчитал : раз недовыполнила, то и виновата, выходит. И ушел к другой. И пришел к Оле вместо долга теперь стыд – тот самый жуткий, леденящий душу стыд перед людьми за свою позорную эту брошенность. А потом еще и болезнь подкралась, и желание вообще не жить…
Петров слушал ее молча, опустив голову и сцепив перед собой руки. Ничего, ничего нового Оля ему не рассказала, все в этой жизни происходит по тем же жестоким правилам, все как по писаному. В который уже раз душа его переполнилась гневом – что ж такое нужно сотворить мужику над женщиной, что она так вот горестно–безысходно говорит о своей молодой совсем жизни; ей же тридцать девять всего, самый бабский расцвет, можно сказать…
Он протянул к ее лицу руку, осторожно убрал со щеки прилипшую прядку волос, провел по ней ласково горячей твердой ладонью, почувствовав, как повелась совсем по–кошачьи за его рукой, вложилась сама в ладонь Олина маленькая голова, как дрогнули от неожиданной ласки губы и опустились на глаза припухшие от слез веки. «Да, совсем, совсем плоха баба…», — подумалось ему с жалостью, и тут же знакомо перехватило его всего, скрутило мужицкое первобытное желание, идущее навстречу уже поднявшей чуть– чуть голову Ее Величеству Женщине, не совсем еще осмелевшей, конечно, но и голосок свой определенно подавшей – иди, мол, ко мне, спасай быстрее, пока еще живая я, пока не умерла совсем… Он с силой сжал Олины плечи, наклонился низко, заглянул в ее испуганно–ждущие глаза:
— Олечка, забудь навсегда то, что с тобой было… И мужа–придурка своего забудь! Я тебе помогу. Я тебя вылечу, не сомневайся ни в чем… Ты красавица, ты настоящая красавица, Оленька… И я очень, очень тебя хочу!
— Так нельзя ведь… — неожиданно для самой себя вдруг прошептала Оля, пробираясь ладошками под рукава его халата и проводя руками по его рукам. – У меня же шов разойдется…
— Да, Олечка, нельзя пока. Нельзя, дорогая. И правда разойдется… Но ведь заживет же когда– нибудь…
Он наклонился и крепко поцеловал ее в уже ждущие ласки губы, почувствовав, с какой радостью встречает его Олина вторая половинка – Ее Величество Женщина, и как благодарна она ему за свое спасение, и как давно она его ждала – чуть не умерла от страха…
— Господи, меня никогда никто так не целовал… — новым уже, волнующе–грудным голосом тихо проговорила Оля. – Еще хочу…
Даже в слепом свете ущербной луны, заглядывающей в неприютно–голое больничное окно, он увидел вдруг, как порозовели ее щеки, как заблестели, матово переливаясь, серые глаза, как растянулись сами по себе в счастливую улыбку губы. Он уже знал определенно, что любит эту женщину, очень любит, что обязательно поможет ей, и что уйдет она отсюда другой, совсем другой…Не знал пока только, что перед самой своей выпиской, во время ночного его дежурства придет она к нему, как обычно, тихонько в ординаторскую и скажет: « Доктор Петров, а я ведь хочу от тебя ребенка… Очень хочу…» И не вспомнит он уже ни про какие обещания, данные и самому себе, и жене своей законной Анне, потому что желание Ее Величества Женщины свято, и его надо непременно выполнить… А что делать прикажете? Раз так надо…
***Она тогда угол снимала у какой–то пр.. вырвали и засыхать под ветром бросили. Да и то — знакомых 106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106
« Я рассчитывал на тебя, Саид…» — голосом красноармейца Сухова произнесла про себя Люся, глядя в спину выходящему из кухни отцу, — я рассчитывал на тебя…»
Она медленно принялась убирать со стола, потом снова тихо опустилась на стул, задумалась: как же она теперь жить будет – одна совсем… Отца она не осуждала. Он прав во всем, у каждого должна быть своя жизнь, собственная, и у него тоже. Глупо же посвящать свою жизнь кому–либо. А тем более – Шурочке. От таких правильно–справедливых мыслей стало почему–то еще хуже. Потому что тяжело, когда тебя бросают. Неважно, почему – ради своей семьи и карьеры, как Глеб, или для устройства собственной жизни, как отец, или по другим каким причинам… Все равно себя жалко. И голова болит, как назло, и плакать хочется, и спать тоже хочется просто безумно. « Не пойду сегодня на работу, спать лягу!» — зло подумала она, вставая из–за стола, — «Обойдется без меня моя адвокатесса. Скажу, что поезд опоздал…»
Она сразу провалилась в сон, как только голова ее коснулась подушки. Казалось бы, и поспала–то совсем ничего…Разбудил ее высокий надрывный голос Шурочки, в котором было все – и отчаяние, и слезы, и возмущение, и страх, и мольба…Шурочка кричала взахлеб что–то о своей неземной красоте и молодости, о положенной ей по статусу мужниной гордости за эту красоту, о своем женском позоре и о его совести – ну что еще другое могла кричать Шурочка, ей богу. Да и отец бубнил ей в ответ что–то совсем уж виновато– невразумительное…
Люся лежала, плотно зажмурив глаза, боясь пошевелиться. Скорей бы уж он уходил, что ли. Тянет резину, объясняет ей чего–то — интеллигент мягкотелый. Что можно ей сейчас объяснить? Она же все равно ничего не услышит. И долго еще не услышит, а может, вообще никогда не услышит…Когда Шурочкина истерика достигла, наконец, слезного своего апогея, Люся не выдержала, резко откинула плед, встала с