дурацкому совету, чем собственному здравому смыслу.
А собственный здравый смысл подсказывал, что он должен покинуть особняк и завтра же явиться в свой полк. Но дело было в том, что Генри Фиппс уже давно не прислушивался к голосу разума, он был во власти иного, более сильного чувства – страстного желания обеспечить себе комфортную жизнь. Именно это вынуждало его поддерживать отношения с человеком, толкающим его на убийство.
С такой сумятицей в голове Фиппс завернул за угол Друри-лейн и, не успев опомниться, оказался по щиколотки в густой желтой глине.
– Чертовски глупо было выбирать такой путь, – воскликнул он, глядя на грязь, испачкавшую его форму.
– Здесь прорыли канаву для прокладки канализационных труб, – свистящим шепотом пояснил адвокат.
– Без вас вижу, что это за канавы. – Вытащив ноги из грязи, Фиппс ступил на кучу разбитых кирпичей. – Зачем вы пошли этой дорогой, когда свободно можно было пройти по Лонг-Экр? Что заставило вас идти этим путем?
– Я привык ходить по Друри-лейн, – невозмутимо прошептал безголосый адвокат.
– Мы почистим вас, сэр, не беспокойтесь. Вы зайдете ко мне, и моя экономка соберет всю прислугу, чтобы привести в порядок вашу одежду, – успокоил Фиппса мистер Бакл.
– Ладно. – При свете газовых фонарей было видно, что на лице Генри Фиппса застыло то самое тоскливое выражение, которое именуется сплином, по утверждению Эдварда Констебла, именно это определяло характер молодого джентльмена. – Я сам вас поведу.
Сказав это, Генри Фиппс, однако, не сдвинулся с места. Взор его был прикован к канаве, прорытой в центре улицы. Ее пересекала сеть новых черных труб, и канава казалась каким-то призрачным миром, теряющимся в арках, ведущих бог весть куда. От этого зрелища Фиппсу стало не по себе, закружилась голова и еще острее стала тревога за собственную жизнь. Будучи в шести шагах от канавы, он испугался, что упадет в нее.
Взглянув на Перси Бакла и увидев, что тот ободряюще кивает, Фиппс опять окинул взглядом улицу, но прорезавшая ее канава и весь этот новый и неожиданный пейзаж совсем не были похожи на знакомую ему Друри-лейн. Огромные бревна, пересекшие проезжую часть улицы, казались кошмарными нагромождениями. Некоторые из них, беспорядочно подпирающие стены лавок, были похожи на покосившуюся букву «А», а иные даже напоминали Генри Фиппсу виселицы. Из разрытой канавы поднимался легкий туман, и в полумраке газовых фонарей Фиппсу померещилось тело повешенного над зияющей канавой.
– Идите вы, – испуганно промолвил он, обращаясь к мистеру Баклу. – Идите первым.
Он позволил Баклу протиснуться вперед и тот, проходя, невольно задел его пистолетным футляром, спрятанным под пальто. Фиппс последовал за ним, держась поближе к стенам домов, подальше от ссыпающихся краев канавы.
Глава 89
Двор колонии в Моретон-Бэй был примечателен своими запахами: здесь пахло пылью сухой глины, илом, выброшенным на берег приливами, и еще доносившимся сюда несовместимым сочетанием ежевики и соленого человеческого пота. И хотя нередко утверждают, что запахи, как таковые, запоминаются не более чем испытанная когда-то боль, Джек Мэггс помнил и то и другое, как помнил стрекот так называемых сорок, скрип повозки плотника и зловеще красный цвет досок на ней; в дождливое лето они покроются плесенью и их сожрут белые муравьи.
Мэггс помнил маленькую красную пуговицу на фуражке палача и изрядно потрепанные гибкие кожаные ремни, которыми привязывают к «треугольнику» руки и ноги наказуемого.
В воздухе стойко удерживался отвратительный запах падали. Навозные мухи ползали по его лицу. Чем больше его терзали, тем упорнее несчастный мысленно представлял себе, что он строит дома в Лондоне, – он клал кирпич за кирпичом в такт резавшим воздух ритмичным ударам плети-девятихвостки, опускавшейся на его спину как наказание, посланное ему Адом. Под палящим солнцем, обжигающим израненную спину, Джеку Мэггсу мерещилась щадящая прохлада английского лета.
Мухи могли пировать на его покалеченной спине, плеть-«кошка» могла отсечь безымянный и средний пальцы, но в сознании Мэггса упорно рождались картины тех мест, где он впервые открыл глаза и увидел свет Божий, где был его дом, куда он в один прекрасный день должен вернуться. Но это будет не илистый берег Темзы под Лондонским мостом и не комната в квартире Мери Бриттен на Пеппен-Элли-стэйрс – это будет дом в Кенсингтоне, один из тех уютных и красивых особняков, где ему довелось побывать, когда его, малыша, опускали в дымоход, и он, как новорожденный из кромешной тьмы, попадал в царство света. Смахнув с глаз сажу, он видел то, о чем позднее узнал из книг авторов, описывающих Англию и англичан.
Теперь, спустя долгие годы, Джек Мэггс тоже хотел стать таким англичанином. В красном жилете и твидовом фраке от хорошего портного он стоял перед камином, в котором, как написал бы Тобиас Отс, «весело потрескивали поленья».
Лицо, повернутое к Мерси Ларкин, стало суровым за годы, проведенные в Новом Южном Уэльсе (боль шлифует лица), – однако его темные глаза отражали блеск и волнение, которые он не в силах был скрыть, несмотря на привычку к осторожности.
Когда он страдал от боли, которая была невыносимой, и молил о смерти, ему виделась женщина с темными спутанными волосами; она сидела так же, как сейчас, сложив руки на коленях.
Мэггс, взяв бутылку бренди, наполнил стакан Мерси. Он с одобрением смотрел, как она его выпила, без жеманства, а так, как пьют те, кто испытывает настоящую жажду.
– За вас, мисс.
– За вас, сэр. – Она не спешила расставаться с детскими локонами. Когда Мэггс недвусмысленно повторил, что забота о нем не ее дело, она предпочла настаивать на своем. Настойчивость была одним из качеств, которые он высоко ценил.
– Что вы скажете на это, мисс? Вы согласны вести у меня хозяйство?
Мерси осушила стакан до последней капли, а затем прямо посмотрела Мэггсу в глаза.