окажемся под открытым небом в такую сырую ночь, боюсь, я снова начну лаять, как собака. Самый страшный мой кашель. Сколько у тебя денег?

— Я взял р-рыбы с чипсами и в-виски, — сказал Носатик, дрожа от страха. — Мне дали девять пенсов сдачи, и еще у меня есть два шиллинга.

— Так. У меня восемь пенсов. Придется заморозить оборотный капитал.

Я поднял руку, и автобус на Виктория-стрит остановился по требованию. Мы поднялись наверх и заняли передние места. Туда кондуктор добирается не сразу. Я попытался приободрить Носатика.

— Ничего противозаконного мы не сделали, — сказал я. — Но начнется судебное расследование, а на это уйдет уйма времени. Меня до смерти замучают опросами и адвокатами. А мне нужно работать. И потом я могу рассердиться на наше правительство. А это уж совсем ни к чему. Бессмысленно объяснять правительству, что время и душевный покой художника представляют ценность для нации, материальную ценность, так сказать, принося славу, привлекая туристов и иностранных студентов, обеспечивая заказы, друзей, уважение, союзников, победы, безопасность и так далее и тому подобное. Бессмысленно обращаться к нему, потому что оно не слышит. Не обладает соответствующим органом. Поэтому и бросаться на правительство бессмысленно. Все равно что честить парализованного мула, когда он ведет себя соответственно своему состоянию.

Я, признаюсь, порол чушь; глупо сердиться на низших животных, особенно если они того заслуживают. Но, откровенно говоря, вся эта история выбила меня из колеи. Мне уже под семьдесят, думал я, и у меня не то здоровье, какое было в шестьдесят. Как художник я в расцвете сил. Но надолго ли меня хватит? На десять, от силы на пятнадцать лет. Старик Анджело, Майк Анджело, достиг вершины в восемьдесят пять, но тут же скапутился. Нет, я не могу терять время по каталажкам или больницам. Даже мысль об этом выводила меня из себя.

— Вот так-то, — сказал я. — Человек совершает величайшую ошибку, когда начинает взъедаться на правительство. Потому что нет ничего легче.

Как раз в эту минуту кондуктор добрался до нас. Я протянул ему два пенни и сказал:

— Два до Хаммерсмита, пожалуйста... Вот, например, мой зять, Рэнкин...

—До Хаммерсмита? — спросил кондуктор. — Вы сели не на тот автобус.

Пассажиры заулыбались, и я смутился.

— Разве это не одиннадцатый? — сказал я. — Я сам проверил номер.

— Да, одиннадцатый, но мы едем в обратную сторону. Вот так. Очень сожалею, сэр. Вам надо сойти на ближайшей остановке и сесть на автобус на другой стороне улицы.

— Вот незадача! Значит, я прочел цифру задом наперед.

И мы сошли. И сели на следующий. На Виктория-стрит.

— Мой зять Рэнкин, — говорил я, пока мы подымались наверх, — был изобретателем, помоги ему Бог. И никто не хотел брать его патенты. Вот он и начал честить правительство и кричать, что это свора твердолобых толстосумов, задавшихся целью уморить творческий гений нации. «Все, что нужно, — это немного прогрессивного духа, хоть чуть-чуть, хоть в чем-нибудь». Ишь чего захотел, — говорил я. — Не продается. Даже из-под прилавка. Прогресс совершается не усилиями правительства или какого-то там духа, а благодаря отдельным личностям. Несколькими богатыми субъектами, дурачащимися ради собственного удовольствия, и несколькими примкнувшими к ним зелеными юнцами, желающими эпатировать папу с мамой. То же самое и в искусстве, — сказал я. — Если оно и движется вперед, то не стараниями широкой публики, которая делает крошечные шажки, а благодаря малюсенькому комарику, который жалит эту публику в ейный зад. Предоставь человечество самому себе, — сказал я, — и через шесть недель оно околеет от ожирения: уляжется в теплую, густую грязь, закроет глаза, заткнет уши, проложит пищепровод и будет набивать себе брюхо, пока не сдохнет. Но Господь Бог, не желая лишаться своего породистого борова, послал комарика, чтобы заставить человечество трепыхаться, дрожать и помнить о смерти.

— Билеты, пожалуйста, — сказал кондуктор. И ужасно расстроился, когда узнал, что мы сели не на тот автобус. Славный парень, как все кондукторы, особенно лондонские. Даже сошел вместе с нами, чтобы показать остановку и на какой стороне улицы нам нужно сесть. Пришлось встать в очередь и ждать, пока автобус не скроется из виду. Долг вежливости. Потом мы перешли улицу и отправились на междугородную станцию.

— Н-но откуда мы возьмем деньги на б-билет? — спросил Носатик.

— В том-то и штука, — сказал я, снимая шляпу, чтобы обтереть свой взмокший лоб. А так как я как раз шел вдоль очереди, несколько человек бросили мне что-то в шляпу. Правда, сам не знаю, как это случилось; я одновременно держал в другой руке коробку спичек{51} .

И, оказавшись во главе очереди, которая сама расступилась передо мной — то ли из уважения к моим летам, то ли к внешнему виду (четырехдневной поросли на моем лице плюс привычке вращать глазами и скрежетать зубами), — я воспользовался возможностью получить деньги на проезд... почти до конца пути.

Провидение позаботилось о нас, и мы тут же погрузились бы, если бы в этот момент Носатик, которого ошеломила суматоха большого города, не налетел на полицейского и не отпрянул от него с таким выражением ужаса и вины, что блюститель порядка немедленно воскликнул:

—  Стой! Ты что здесь делаешь?

Но я тотчас признал его.

— Том Джонс, — сказал я. — Как поживаете, начальник?

— Спасибо, — сказал он. — Только я не Том Джонс.

— Нет, — сказал я. — Но вы как-то дали мне шиллинг на ночлежку, когда я устраивался на скамейке в Милбэнке.

— Вот как? — сказал он, складывая руки и чуть потирая их друг о друга. — То-то мне показалось, что я тебя где-то видел. Ну как дела?

— Не так, чтобы очень, — сказал я. — Но все равно, спасибо. Впрочем, не так уж и скверно. Нам с сыном нужно к вечеру попасть в Берлингтон, а у нас остался только шиллинг на завтрак. Ну, дождя пока нет. Как-нибудь на улице перемыкаемся.

— В Берлингтон, — сказал полисмен. И отвел нас на остановку. Потом он усадил нас в автобус и, убедившись, что я не вру, вытащил шиллинг и протянул мне. — Вот. Теперь хватит и на ночлег.

Носатик очень разволновался. У него все лицо пошло пятнами, как при скарлатине. Как всегда, когда растревожат его лучшие чувства. Даже слезы на глазах выступили.

— К-к-какой д-д-д...

— Да, — сказал я. — Сам не ожидал. Но, в конце концов, тут нет ничего удивительного. Я по опыту знаю, что полицейский не оставит в беде, особенно если он тебя уже однажды облагодетельствовал или находится в этом приятном убеждении.

— Р-разве он не помог вам т-тогда?

— Не уверен. Скорее всего нет. В форме они все на одно лицо. Нет, пожалуй. Тот был сержант. И усы у него были рыжие. Впрочем, неважно. Какой же полицейский не подавал хоть раз старому прощелыге вроде меня? И естественно, он потом интересуется своим подопечным. Естественно. Ладно, — сказал я, — к полицейским я всей душой. Славные ребята. Куда лучше, чем наше правительство заслуживает. Впрочем, кто же получает по заслугам?

Автобус растряс мои старые кости, и ревматизм поспешил напомнить о себе, и меня тревожило, что будет с моими палитрами, красками и эскизами. Все мое снаряжение осталось у Бидеров. Я уже слишком стар, думал я, чтобы жить нищим. И слишком большой трудяга, чтобы лишаться орудий производства и мастерской. Это беззаконие. И я сказал Носатику:

— Нет ничего глупее, чем обвинять английское правительство в эгоизме, жестокости, слепоте и немоте. Потому что ничего другого от него и ждать нельзя. Что такое наше правительство? Комитет на комитете, а у комитета нет даже штанов. Ничего. Кроме машинистки. А она думает о своем молодом человеке и как бы сходить с ним в субботу в кино. Если бы даже правительству отпустили немного мозгов, оно не знало бы, куда их девать. Швырнуло бы кошке или приказало уборщице выплеснуть вместе со спитым чаем. Единственное хорошее правительство, — сказал я, — это плохое правительство и к тому же насмерть перепуганное. Вот так. А потому необходимо каждые десять минут подкладывать под него бомбу и отрывать

Вы читаете Из первых рук
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату