ему баки — то есть подкомитеты, а если, паче чаяния, ему оторвет еще руки и ноги или вышвырнет в окно, тоже не беда. Не скажу, чтобы я лично был в претензии к нашему правительству как к правительству. Правительство — это правительство, и все тут. Нельзя же требовать, чтобы оно обладало добродетелями гориллы, когда оно вовсе не принадлежит к этому виду. Оно не является высшим человекообразным. У него слишком много рук и ног. Предположим, мы оттяпаем несколько омертвевших конечностей. Что из этого получится? Лежит себе посредине Уайтхолла обрубок правительства и рассуждает: «Что там такое? Я ясно слышало грохот. Нужно безотлагательно навести справки — да, немедленно — и назначить комитет». Тут оно открывает глаза, видит вокруг толпу и говорит: «Боже мой! Что это? Кто это?» А народ говорит: «Мы народ, а ты правительство. Встань и сделай что-нибудь для нас». А правительство говорит: «Сейчас назначу по этому делу комитет». А народ говорит: «Нету у тебя больше комитетов, отмерли, само правь». А правительство говорит: «А секретарша?» А народ как закричит: «Нет ее, мы ее только что ржавым топором тюкнули». — «И рассыльного нет?» — «Нет, — кричат, — мы его в сточную канаву столкнули». — «Не могу же я править само по себе». — «Можешь. Обязано». — «Но я одно. А один человек не может быть правительством. Это недемократично». — «Ничего, — говорит народ, — демократично. Сейчас принесут вторую бомбу. Так что даем тебе десять минут на размышление. А ну, делай что-нибудь».
Тогда наше правительство принимается шевелить мозгами, и даже очень усердно. Потому что комитетов у него уже нет и секретарши тоже. И у него появляется собственная идея, и оно говорит: «Ах ты Господи! Вы только взгляните на этих людей. Какие у них штаны и старые зонтики. Какие они все обтрепанные. Кажется, никто из них не входит в правительство».
И оно тут же издает указ, чтобы каждому дали по новому зонтику и гладильному прессу. И все клубные завсегдатаи, которые раньше сами сидели в правительстве, подымают страшный шум. «Это невозможно, — кричат они. — Ничего у них не получится. Народ не допустит!» Но прессы раздают. И народ не только это допускает, но еще требует раздать штаны, чтобы было что закладывать в пресс. И тогда клубные завсегдатаи бегут получать штаны и заявляют, что так и надо. Но тут приволакивают вторую бомбу. Народ делает из правительства фарш, и все начинается сначала. С комитетов. Потому что английский народ не менее опасен, чем его правительство. То есть, я хочу сказать, если идти у него на поводу. Потому что его больше и он хуже, безмозглее и тупее. Один человек — это живая душа, но два — это доильный аппарат на пивоваренном агрегате, три — много шума, четыре — сумасшедший дом, пять — комитет, двадцать пять — собрание, ну а свыше начинается уже отдел мумий в Британском музее, ее Величество Английская Нация, Простые Люди, Публика, Массы, Большинство, Жизненная Сила, Статистика и Экономическая Единица, безмозглая, слепая, подлая икринка из помета всесветной жабы, сидящей в черной кровавой яме вечной ночи и квакающей по своему дружку — исчадию ада.
Глава 33
Мы снова ждали автобус. Чтобы куда-нибудь ехать.
Куда-нибудь в Сассекс. Кругом было черным-черно, как на совести у господ министров.
— Дай-ка еще глотнуть, — сказал я Носатику. — У меня аж кости промерзли.
И я приложился к бутылке. Не выношу виски. Разжигает кровь. А я не хотел распаляться против правительства. Тем паче против народа.
— Не будь я человек разумный, — сказал я Носатику, — я злился бы на правительство, на народ, на весь мир и так далее. Накручивал бы себя и лез в бутылку. У меня чесались бы руки дать этой безмозглой сволочи, нашему правительству, промеж глаз. Я говорил бы, что клопы и те лучше воспитаны, а у вшей больше такта.
И тут меня понесло, и я стал выкладывать все, что у меня накопилось о правительствах. Носатик взял меня под руку и отвел в сторону от фонаря, где стояла очередь.
— Еще услышат, — сказал он.
— Пусть слышат, — сказал я и снова открыл рот, чтобы заодно уж высказать все, что я думаю о народе, как вдруг у меня подкосились ноги. Носатик подхватил меня. Я почувствовал, что адски ломит затылок. Это удар, подумал я. Они-таки убили меня. Хуже, чем убили. Я боялся заговорить, боялся шевельнуть рукой. Что если я не смогу? Ненависть подымалась во мне горячей волной. Она была такой огромной, такой сильной, что могла бы сорвать звезды с неба. Но я вовремя понял, чем это мне грозит.
— Держи меня крепче, Носатик, — сказал я, — И не давай расходиться. Я ведь так. Никому, не желаю зла. У злости рожа зеленая, и жрет она падаль. А король при короне никогда не стонет. И от жизни до смерти всего шаг. Лицо у меня в порядке?
— Не понимаю, сэр, — сказал Носатик. — Как в порядке? — В голосе его звучал испуг.
— Не перекошено? Все нормально?
— Нормально, — сказал Носатик, вглядываясь в меня при свете фонаря.
— А это твой нос? — спросил я, протянув руку и сжав его сопелку.
— Б-бой д-дос, — сказал Носатик, чихая.
Тогда я успокоился.
— Пронесло, — сказал я. — А ведь на этот раз они чуть не поймали меня.
— Куда это автобус запропастился? — сказал Носатик, свирепо озираясь на какого-то типа в котелке.
— Чуть было не довели. Вывели-таки из себя. Но сегодня не они меня, а я их. Ничего, мы еще попрыгаем.
— По-моему, это входит в их обязанности, — сказал Носатик. — Полиции, я хотел сказать.
— Я прощаю им, Носатик. И завтра же забуду. Прощать свойственно мудрому, забывать — гению. К тому же так легче. Потому что так надо. С каждым ударом сердца мир рождается наново. Солнце всходит семьдесят пять раз в минуту. В конце концов, что такое народ? Такого не существует, существуют отдельные люди, индивидуумы. Каждый в своей крысиной норе. Так же далеко друг от друга, как одна даровая выпивка от другой. Даже дальше. Ибо каждый живет в своем измерении. А что такое правительство, как не группа индивидуумов? Кучка вещунов и душегубов, мечтающих о дерьмовых почестях и трясущихся перед разверстой пастью могилы. Я прощаю правительству, этому Джеку Потрошителю, этому киселемозглому, косорукому, бельмоглазому выжиге, этому колченогому громиле, этому заткнувшему себе уши растлителю, который ради дешевой похвалы продаст родную сестру, этому краснорожему ханже, который спит и видит, как бы изловчиться и, словно кожицу с апельсина, счистить искусство и художников с лица земли, как бы выхолостить гения, превратив его в смирного мерина для утренних прогулок в парке. Я прощаю ему, — сказал я, подымаясь в автобус, — я прощаю правительству, несмотря на все его злодеяния, потому что не в его силах избавиться от наложенного на него проклятия — быть только фикцией.
— Сильно сказано, — сказал джентльмен в замшевых перчатках, усаживаясь напротив.
— Фикцией, — повторил я. — Призраком, живущим в призрачном мире. Чертом на мельнице.
Они все уставились на меня, словно я псих или бесноватый. Поэтому я сказал:
— Я побывал уже в лоне Дьявола и зрил опустошенные земли его.