Магическая книга моей юности
«Бесстыжая смерть» Дагмара Ротлуфта была, вне всякого сомнения, книгой моей юности, но, к сожалению (для меня сегодняшнего, который упускает оказию быть оригинальным), и настольной книгой чуть ли не всей молодежи моего поколения. Так что я вряд ли смог бы написать о ней что-то, что хоть сколько-нибудь заслуживало прочтения. Имя Ротлуфта ничего не говорило мне в те времена, когда я читал книги не ради славных имен их авторов и не ради красот стиля — я перескакивал через описания с тем безразличием, с каким взгляд кошки игнорирует неподвижные предметы, — а ради чистой интриги, «ради чистого героина», как сказали бы некоторые. В самом деле, эту книгу я не прочел и даже не проглотил, а как бы впустил инъекцией в вену, прямо в циркуляцию крови, которая подняла венчик ее цветка в мой мозг. Я не стану описывать ставшие банальностью, благодаря обилию кинематографических версий, жизнь и преображение Сидонии, ее продолговатый череп и ожерелье из человеческих зубов, или коварство Форденблисса, «копателя каналов через гипоталамус», или поиски перочинного ножа с семью золотыми лезвиями, которыми Оролиу вырезает названия семи рептилий на спинах семи дев, и еще тысячи и тысячи деталей, превративших эту бесконечную книгу — 1140 страниц в моем старом и утерянном издании — в «Гентский триптих»[25] жанра фэнтэзи. Думаю, интереснее будет вкратце рассказать, как я на нее напал.
Мне было семнадцать лет, а друзей не было, ни одного. Стояло лето, я возвращался, часов в девять вечера, из своих обычных блужданий по незнакомым улицам. Солнце отбрасывало косые лучи на квартал блочных домов, свет из апельсинового переходил в янтарный с каждой проходящей минутой. В полнейшей тишине и уединенности каждый предмет истекал бесконечными тенями. Из брошенной «Победы», вросшей в асфальт, вышел какой-то оборвыш, не закрыв за собой ржавую разболтанную дверцу. Когда он подошел ближе, я узнал в нем Жана, друга детства, который травил самые лучшие неприличные анекдоты, мальчика из бедной рабочей семьи. «Пошли чего покажу», — сказал он. И я, вместо того чтобы войти в подъезд Е и подняться на пятый этаж, пошел за Жаном к соседнему блоку, старому и пожелтевшему, в пятнах плесени. Мы залезли по пожарной лестнице, почти насквозь проржавевшей, до третьего этажа. «Вот тут», — сказал Жан, и мы, свесив ноги, уселись на подоконник окна со ставнями из гнилых досок. Одна ставня открывалась, так что можно было проникнуть внутрь. Жан остался на подоконнике, под угрозой слететь при первом же порыве ветра, а я перемахнул через раму, утыканную осколками стекла, в полутемную комнату.
Это была спальня со старой мебелью: широкая кровать, зеркало, стул, круглый столик. Над кроватью полка с толстыми потрепанными книгами. Единственная дверь — напротив окна — забита гвоздями. Последние лучи солнца, красные, как огонь, прочерчивали комнату вдоль. «Я один знаю про эту комнату, — сказал Жан. — Теперь ты тоже будешь знать, только больше никому…» Я пробыл с полчаса в этом пространстве, пахнувшем почему-то свежим деревом. Свернулся клубком на кровати с ветхими от времени простынями. Вот куда я всегда хотел попасть. Когда я спустился вниз, была уже ночь, и Жан ушел. Больше я его никогда не видел.
Потом несколько лет подряд я почти каждый вечер забирался по пожарной лестнице в эту молчаливую комнату, где и прочел, вытянувшись на кровати и упиваясь уединением, все книги с полки, чьи странные названия и сегодня звучат у меня в ушах:
Не один год я снова и снова перечитывал «Бесстыжую смерть», неизменно рыдая над длинной сценой вырывания век, будоражась от истории маленькой сестры из Ордена предикатов, с замиранием сердца пробираясь по туннелю через гипоталамус рассказчика, который прорыл Форденблисс, чтобы попасть к желанной и недоступной Сидонии, пленнице в ледовом гроте Аммона… А на последней странице, когда Сидония швыряет к ногам отца окровавленную кожу, содранную со своего лица, и кричит: «Узнай же меня!», — я чуть что не сходил с ума и не мог унять безостановочную дрожь — да это ощущение, я думаю, знакомо всем читателям книги Ротлуфта.
В то время, когда я перечитывал книгу в пятнадцатый, по-моему, раз, мое оригинальное издание было похоронено под обломками разрушенного дома. Поздно вечером, когда бульдозеры сделали свое дело, я забрался на гору покореженного железа, бетона и досок, патетически вознесшуюся к желтому небу, и копался в ней, пока не поранил в кровь пальцы. Я остался только при мятой тетрадке в 34 страницы из «Пармской обители» (никакой Пармы, впрочем, не существует, я проверил по самому подробному атласу) некоего никому не известного Стендаля. Прошли годы, и эта тайная комната, где я в своей ранней юности провел за чтением тысячи часов, вспоминается мне, как сквозь сон.
Я много раз пробовал вернуть те времена, используя эпопею о Сидонии как амулет, но понял только то, что повторить прошлое нельзя. Перечитывая книгу, я уже воспринимал Форденблисса не иначе как с лицом доброго мафиози Рууда Вика, эрцгерцогиню гусениц — с физиономией Ирмы де Линдо, всех и каждого из героев — как их киношных двойников с афиш у метро. Еще одна магическая книга, разрушенная СМИ, пережимами и намеренной деформацией фактов и смыслов. Да и в современных изданиях нет ничего от шершавости и теплого запаха сухих опилок, как у старых, столько раз перелистанных страниц. Так что «Бесстыжая смерть» в ее настоящем виде живет только в нас, в нашем поколении, чью юность она воспламеняла, окрыляла, пронзала болью и напаивала ядом.
Великий Синку
В конце семидесятых годов я тоже, как положено студенту-снобу, к тому же с преувеличенным самомнением, за писался на специальный курс по семи о тике, который читал знаменитый Александру Синку. На филфаке этот курс был, бесспорно, самым модным в те годы, когда, как сегодня постмодернизм, структурализм был у всех на устах, форменная религия со своим пророком (Фердинанд де Соссюр), со своими евангелистами (Пиаже, Альтюссер, Леви-Стросс и Барт), со своими апостолами (примерно дюжина — для симметрии — представителей «нового романа»), даже со своим крестом: ось «синтагматика/парадигматика»… Если не знаешь разницы между
ОК, раз или два в неделю мы, человек десять, сливки факультета, собирались в маленьком обшарпанном зальчике на пятом этаже, где была доска с мелом и тряпкой, провонявшей уксусом, чтобы