Достал из кармана лимонку, тяжелую, рубчатую, держит в руке. А Толя все тянется к немецкой.
– А если так, на брюхе дернуть? – спрашивает Толя.
– Убери руку! – Виктор сразу погас, помрачнел. Оглянулся, увидел остальных знакомых. Вот Павел с ним поравнялся. Шагают рядом, чем-то похожие, одинаково упрямые.
– Привет! – беззаботно поздоровался Казик.
Виктор не услышал его.
Толя, ушедший вперед, остановился, смотрит: Павел, Казик, потом Виктор, а сзади, так и не решившийся посмотреть в глаза Виктору, тащится Алексей. Дальше виднеется шляпа Разванюши…
Молча свернули на полевую дорогу, оставив полицаев на шоссе. Улица деревушки – грязная, пустынная.
– Смотри – курица! – удивился Толя.
Выбежал на улицу босоногий пацан – хозяин, очень сердитый на вид, – стал загонять курицу.
– Где батька? – спросил Толя.
Пацан не ответил, убежал.
– Пойду позову Голуба, – говорит Толя.
– Начальство спит, а мы посидим. – Казик усаживается на бревно под деревом. – Спеши медленно, советовал мудрец. Особенно когда на немца работаешь.
Чудной немец
– Опять Шмаус выполз комаров кормить.
– Сейчас закурим.
Кто-нибудь из ребят, кто помоложе, а потому понахальнее, поднимается с земли навстречу немцу в коротких кожаных штанах-трусиках. Ободренный сугубо штатским видом немецкого офицера, вступает в разговор. Произносит лишь бы что:
– Былындыры.
Мирный немец с отвислым носом и черносливовыми глазами грека внимательно вслушивается в незнакомую ему речь и как-то отзывается.
– Ва-ас? – требует пояснения длинноштанный сопляк у короткоштанного немца. Шмаус охотно поясняет. Мальчуган, выслушав его, предлагает с самым почтительным видом:
– Давай сошьем футбольный мяч из твоих штанишек. Фарен, тьфу, форштейн?
Шмаус отзывается, видимо, поверив в немецкую речь собеседника. И снова в ответ ему глубокомысленное и требовательное:
– Ва-ас? Ладно тебе, давай закурим.
Теперь уже Шмаус спрашивает:
– Вас?
– Сигаретен, ферштейн? Айн, цвай, драй. Вирбавенмоторен, вирбавентракторен…
И пацан получает сигарету, одну на всю компанию.
Шмауса в поселке знают. Никто никогда не видел, чтобы этот немец замахнулся или прикрикнул на пленного. Когда тащат воду, он слегка подталкивает телегу на подъемах. Воспринимается это как чудачество, не более: слишком ненавидят жители каждого немца, чтобы кто-либо из них мог завоевать симпатию так дешево. И все же Шмауса выделяют.
Мальчуганы наведываются к Шмаусу под окно. Живет он в большом бараке, выстроенном пленными. И Толя там побывал. Шмаус дал сигарету, одну на четверых. Повиснув на подоконнике, стали интересоваться, что за бандура висит у Шмауса над кроватью.
– Цитра, – первым догадался всезнающий Минька.
Шмаус погасил сигарету о пепельницу и снял со стены свою музыку. Дрогнули струны – звук какой-то стеклянный. Мягкими движениями пальцев Шмаус заиграл, на лице у него – близорукая, слабовольная улыбка. Яично-желтый деревянный инструмент ожил, задышал. Толя не сразу поверил, уставился на немца. А лицо у Шмауса уже какое-то другое, глаза у самого детские. Маленький тихий инструмент, кажется, звучит все громче, хотя пальцы движутся еле-еле. Оглушенные стоят мальчишки. Чудится, что мелодия звучит где-то далеко-далеко, но там, далеко, она гремит празднично сильно, как гремела когда-то в заводском клубе. Немец играет «Интернационал».
– Еще… Шмаус, – вырывается у Толи. («Пан» он сказать почему-то не хочет.) Шмаус берет его за волосы, легонько подергивает и говорит по-русски:
– Нельзя, три года концлагеря или фронт. Ферштейн?
Совсем растерявшиеся мальцы даже от окна отпрянули, видимо вспомнив про кожаные штанишки и футбольный мяч.
Потом Толя никак не мог понять, что заставило человека, видимо не один год молчавшего, так раскрыться перед детьми. Может, человеку хочется, чтобы люди знали о нем больше. И он решил, что безопасней начинать с детьми. Толя рассказал о происшедшем дома.
И тут же получил выговор. От мамы, конечно.
– И где только тебя носит? Надумался к немцу в гости бегать!
Маня вспомнила:
– Не зря говорят, что он тайный еврей. Нос, глаза…
– Нос, – передразнил ее Павел. – Думаешь, среди немцев нет коммунистов?
– Ты с самого начала это говорил!
– Увидите еще, – заявил Павел.
Для него самого и теперь все было ясно.
Обновилось начальство
Прибежала Анютка:
– Людцы, бургомистра вешать будут.
Не поймешь, напугана или рада.
Оказывается, какой-то заезжий зондерфюрер упрекнул бургомистра, что у него много партизан. А Лапов возьми и брякни:
– Вот вы приехали – теперь их не станет.
Русскому следовало указать его место. Лапова вывели на крыльцо комендатуры. У рта две темные полоски крови. Фомка уже балансирует на приставленной к сосне лестнице, прилаживая веревку на суку, вытертом до глянца детскими штанишками. На этой вытянутой руке добродушной старухи сосны любил когда-то посидеть, помечтать и Толя.
– Ой, напротив окна! – испугалась Маня.
Так, кажется, относятся к происходящему и другие. То, что повесят человека, – жутко, хотя самого Лапова не жалко. Видя мешковатого бургомистра, тяжело дышащего и оттого будто спешащего к сосне, глядя на мрачно-деловитых эсэсовцев, люди ощутили, как совсем рядом начал работать безжалостный механизм.
На этот раз под зубья страшной машины попал один из тех, кто ее обслуживал. Но он попал в нее случайно. Машина – для таких, как ты. Вот почему будто пеплом посыпаны лица у людей.
Лапова подвели к дереву. Полицай Ещик с идиотской услужливостью подставил своему начальству табурет и почтительно отступил в сторонку. Челюсть у Лапова перекосилась, короткие ноги не держат тушу, которую они всегда так легко носили.
Напряжение разрядил переводчик Шумахер. Он только что приехал из города и сразу забегал, замахал руками, наседая на немцев. Несколько офицеров пошли с ним в комендатуру. Лапов безразлично, уже ничего не соображая, смотрел им вслед. Вернулись они – и вот кинолента завертелась в обратном направлении: бургомистра повели назад, Фомка вскочил на лестницу снимать веревку.
А Шумахер верен себе: спасает всех, кого может.
После случившегося Лапов заболел. Нового бургомистра подыскать оказалось делом не легким. Тут – немецкая петля, а там – партизанская пуля – самый большой негодяй задумается. И все же нашелся. Полицай из «примаков», хлюст с черными усиками и неуловимым взглядом – Баранчик.
– Брандахлыст, – определил эту личность дедушка.
«Брандахлыст» развернул самую кипучую деятельность. Никто никогда не видел его не бегущим, не вопящим, не выкатывающим глаза. Какой-то бешеный!