– А начальник штаба читал выступление от третьего июля тысяча девятьсот сорок первого года? – Мохарь даже выдвинулся из темноты к тусклому свету немецкой плошки, словно для того, чтобы видна была его улыбка. – Мы должны, не щадя себя, не давать врагу…

– Не щадя себя, – оборвал его Сырокваш и будто сдернул с лица Мохаря улыбку, – очень верно. Но по возможности щадя женщин, детишек. Вот тогда и будет политика.

Кажется, вспомнив, что Толя все еще здесь, в штабе, может быть поняв, что очень обидно Толе видеть командиров неодетых, в белье, Сырокваш вдруг сказал:

– Мог пакет утром передать. Ладно, иди спи.

Чем-то огорченный, Толя пробормотал:

– Командир роты приказал: в двенадцать ноль-ноль.

– Царский это любит. Иди. Мать вернулась с аэродрома.

У взводной землянки Бобок. На голове белеет повязка.

– Корзун? Приехал? Я присмотрю лошадок. Ложись спать.

Но тут же готов завести разговор:

– Что там? Скоро взвод вернется?

В землянке прохладно. И темно. Но Толю узнали. По дыханию, что ли.

– Сынок, ты? Один?

Мать заговорила шепотом, и Толя тоже вполголоса говорит.

– Пакет в штаб. Знаешь, мама, живьем наших схватили: Коваленка, Комлева и Сашко. В Зорьке ночевали, а тут машины. Мы видели с Алексеем, как сарай загорелся. Мы с ним ходили на шоссе.

– Как же это? – кого-то о чем-то спрашивает мать. – Их в Селибу повезли? О, боже… А старые Коваленки уже знают?

– Еще не знают. И я чуть не пошел с хлопцами. Алексей помешал, а то бы пошел. А знаешь, мы с Алексеем стреляли в немцев. В одного попали. Не веришь? Правда. Раненного привезли в нашу Лесную Селибу.

Мать молчит.

– Ладно, мама, буду спать. Знаешь, а я подметки забрал на сапоги. Папины.

– Как же это Коваленок? Такие все… неосторожные.

– При чем тут неосторожные! Просто пожалели женщин, детишек.

III

Взвод возвращался с шумом, весело. На немецкой машине. За рулем – немец, а рядом с ним в кабине – еще два. На подножках стоят Царский и Зарубин, гордо кланяются веткам.

Машина – тяжелый дизель – остановилась возле штаба. Полный кузов партизан: улыбаются и не слезают, будто фотографа дожидаются.

Из кабины вышли два немца – одинаково пожилые, лысоватые. На мундирах знаки отличия, пистолеты в черных кобурах, по-немецки сдвинутых на живот. Увидели Колесова и Сырокваша, сразу определили, что это командование, направились к ним военным шагом. По-уставному поприветствовали командира и начальника штаба, те их тоже. Колесов неумело, не очень старательно. Сырокваш – почти незаметно. Стоят друг перед другом с некоторой неловкостью. Подошел Кучугура, сказал что-то по-немецки. Колесов показал на дверь штаба.

Немец-шофер остался сидеть в кабине. Держится за руль, как утопающий за доску. Узкое юношеское лицо облито потом. Вокруг машины толпятся партизаны. Радостно кряхтя, сгружают ящики, мешки.

– Выскочили мы на дорогу, а этот как закричит. Как заяц!

– Ага, а те офицеры…

– Ефрейторы.

– А черт их разберет! Отвели его в сторону, что-то все объясняли. Он и в самом деле думал, что едут менять соль и сигареты на «матко-яйко».

– Хо, знаешь ты, о чем они говорили! Пистолеты я у них забрал бы.

– Они давно с Кучугурой связаны. Думаешь, откуда штаб узнавал про бомбежки? Они с аэродрома. Обожди, еще не такое увидишь. Под Курском их двинули, теперь многие поумнеют.

– А я не хочу ничего видеть. Обойдусь.

– Тебя, Носков, не спросят. Вот ты не веришь. А я сам видел у тихоновцев ихнего немца. С сорок второго, с блокады воюет. Сжимали они кольцо, добежал немец до раненого партизана-пулеметчика и – по своим.

– Этих побасенок, Коренной, мы наслышались. До войны. Отложи на после. Для внуков.

– Да я сам видел…

– И я видел, насмотрелся. Их надо бить, бить, послушать: дышат ли – и еще. Не хочу их добра. Дай мне за зло расквитаться. Как тогда со Шмаусом. Распустили нюни: ах, добрый, ах, хороший! А мне что Шмаус, что Ганс!

Из кабины вышел наконец немец-шофер. Губы подрагивают, а щеки все равно с юношеским румянцем. Смотрят друг на друга – он и сотня не очень добрых, но веселых хлопцев.

– Ну вот, Ганс! – Зарубин хлопнул немца по плечу, тот испуганно заулыбался. И «моряк» улыбнулся, отчего нервно дернулась его синяя, «контуженая» щека.

– Карл, – тихо поправил его немец.

– Привезли тебя твои, – говорит Головченя, – а что с тобой делать? Не наш ты. И не мамкин теперь. Плохое твое дело.

– Гут, гут, – лопочет парень в зеленом мешковатом мундире.

– Плохое твое «гут», – машет рукой Головченя.

Поселили немцев в землянке первого взвода. Лысоватые немцы ходят по лагерю, присматриваются, тихо переговариваются. Кажется, что они ищут и не находят что-то. Может быть, ту таинственную партизанскую силу, которую так хорошо ощущали издали, живя в городе? Толя ловил себя на том, что и сам он ревниво присматривается ко всему, что видят сейчас или могут увидеть немцы. Землянки? Здорово же сделано: окошко, дверь, пары, столик. Но немцы будто критику навели на партизанскую работу: застлали коврами отведенный им угол, к потолку прибили ковер, чтобы песок не сыпался в глаза. А штаб, а баня? Разве не здорово? Настоящие, из деревни перевезенные дома полицаев. Возле бани немцы задержались, зашли внутрь, послушали, как гремит, стреляет железный котел. Постояли и возле оружейной мастерской. Кувалда, тиски, дубовая колода… Подержали, повертели в руках самодельный автомат. Автоматы с желтыми, медными подтеками по кожуху словно и делаются для того, чтобы острякам было над чем и над кем поиздеваться. Стрелять из них, что на ишаке к поезду спешить. Хочет – идет, а не захочет – хоть плачь. Но всем – это Толя по себе чувствует – вроде бы хочется, чтобы сегодня мастерская выглядела солидно, внушительно. Немцы сказали вежливое «гут» и пошли дальше. Нет, никто за ними особенно не ходит: много чести! Но все знают, как вели себя немцы возле «снарядной кухни». Уже с издевкой рассказывают, как шарахнулись они от этой чертовой кухни, когда раскумекали, что наклонно подвешенный над огоньком снаряд – настоящий, а желтая струйка – плавящийся тол. Помаячили возле строящейся мельницы. Хотя они сами пришли, хотя и перешли к партизанам, все равно думалось: видите – даже мельница, а вы небось считали, что мы боимся вас, самолетов ваших.

Но немцев больше всего поразила, кажется, «мастерская» Молоковича. Этот хозяйственный парень, как обычно, занят тем, что в двух немецких касках плавит алюминий, содранный с немецкого самолета, сбитого тихоновцами. Тут же валяются отлитые, но еще не обструганные ложки. Постояли немцы возле Молоковича – получили каждый по ложке.

Жаль, что танкетки в лагере нет: соседям одолжили.

Чем больше ходили по лагерю пожилые немцы, тем с большей отчужденностью партизаны смотрели на них. Злило, что словно и небезразлично: а что они думают о партизанах, когда видят их вблизи? Кажется, не одного Носкова уже раздражало, что ради этих двух, ради этих подчеркнуто вежливых надо что-то ворошить в душе, менять. Менять снова на довоенное, на то, от чего не легко отказывались, от чего с такой горькой обидой и злостью вроде и отказались.

Назло всякой логике, как бы с вызовом, в отместку кому-то, хлопцы почти подружились с молодым немцем-шофером. С тем, который не сам пришел. Тут, по крайней мере, все понятно, привычно. Пожилые немцы, почувствовав себя под защитой какой-то высшей политики, кажется, мало озабочены тем, как

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату