заколдованный. Кое-где сохранилась живая зелень, но она кажется чужой, из какого-то иного мира.
Когда совсем стемнело, приказали располагаться на отдых.
– Нашли, что похуже.
– До настоящего леса, знаешь, сколько топать. И не лес – болото.
– Спасибо.
Во рту, в горле горчит от сажи. Сосны над головой не шумят, а потрескивают в пустой тишине. Сквозь сетку обожженных сучьев чернеет небо, звезды – как улетающие искры. Одиноко и жалко попискивает заблудившаяся птица. Подумалось, что в таком лесу и живые существа должны быть какие-то особенные, незнакомые. Чужими, из другого мира кажутся тут голоса людей.
– Где вторая рота? Царский где?
– Слышишь, гогочет.
– Да это филин.
– Ложись, братцы, сухо, гладко. Дай плаща краешек.
– Ничего, не к теще идешь. Чернее – страшнее будешь.
Головченя уже похрапывает, положив голову на диск пулемета: подушка не подушка, но все же круглое. Кто-то грызет сухарь.
– Приятного аппетита, Носков.
– Спасибо, сам справлюсь.
Подошли какие-то люди, разговаривают вполголоса.
– … Засада… не за себя боюсь…
У Застенчикова слух, как у зайца, особенно если грозит что-то.
– Это Ильюшенко, – шепчет он, – хороший командир, о людях думает, не то что другие.
Другие – это Колесов. Вот и его тонковатый голос слышен:
– Пройдем туда, пройдем и назад, ничего…
И еще – молодой, упрямый голос:
– Надо – пройдем. Кончен разговор.
Голос комбрига. Днем Толя видел его. Белоголовый и белолицый, подвижный, как школьник. И подчеркнуто неулыбчивый. Заметно, что не рад своей живости, юношеской чистоте лица: еще бы, командиры его вон какие папаши и, наверно, привыкли к бороде прежнего комбрига (Денисова отправили в Москву лечить открывшуюся рану).
Слушая голоса в темноте, Толя вдруг подумал, что и в том мире, где командиры отрядов, бригад, есть какие-то свои отношения, стремления, хорошие и плохие: Колесов, Сырокваш, Петровский, Мохарь… И удивился этой простой догадке. Толя с радостной готовностью подчиняется тем, кто давно воюет, тем, кого прислали, поставили командовать, и потому как-то не хочется верить, что люди могут быть озабочены чем- то другим, а не тем лишь, чтобы все делать как можно лучше. И не все ли равно, кто ты, тобой командуют или ты кем-то? И даже кем будешь, станешь потом – даже это не важно в сравнении с тем, что немцев тут не будет, что все вернется.
На одном из привалов увидели Мохаря: проходил мимо, квадратный, коротконогий, с планшетом, трущимся о самые голенища. А в планшете, под слюдой, наверное, белеет всё тот же непроницаемо чистый лист бумаги. Об этом думаешь, когда видишь непроницаемость на выбритом лице Мохаря.
Увидели Мохаря и, конечно, сразу вспомнили про Васю-подрывника.
– Эй, Пахута!.. – крикнул Головченя.
– Да ну вас, хлопцы, – сказал Пахута неожиданно серьезно, – орете, как ишаки. Он и так зол. Подозвал меня, улыбается: «Все рассказываешь, что я тебя с неба стащил. Возможно, я ошибаюсь, но смотри, чтобы не попал туда снова. Возможно, я ошибаюсь, но ты не меня, а командование, Советскую власть дикре…»
– Дискредитируешь, – помог Коренной и удивился: – Да он что – угрожает тебе?
Бакенщиков, худющий, с новым чиряком под самым ухом, сидит в сторонке. Но услышал и сразу ввязался. Слова, мысли у этого человека близко лежат. И кажется, что мысли у него такие же воспаленные, как его чиряки.
– Очень опасная штука: сознание неполноценности плюс желание любой ценой быть наверху, – не очень понятно, как и положено «профессору», промолвил Бакенщиков. – Это дает жестокость, мнительность, мстительность.
Один Коренной понял «профессора», отозвался:
– Усложняешь, брат. Просто у человека особая работа. Кто-то же должен выполнять ее.
– Работу по-разному делать можно. И у Кучугуры особая, а про него не скажешь. – Глаза у «профессора» уже блестят под очками, его уже захватило, понесло. – Надо давать поправку на ветер – поправку на человека, на его слабости и несовершенства. Без этой поправки, без регулятора власть над людьми – опа-асная штука. И чем выше, тем ветер сильнее – это известно. А стараться по-разному можно. Был я знаком с одним крупным человеком, – продолжал Бакенщиков. – Бывший комдив. Так вот, приходит к нему такой вот старательный, сообщает: «В дивизии есть антисоветская организация». – «Вы уверены?» – «Подозреваю, у всех есть, а мы что, лучше?» – «Ах так? Чепуха!»
– Смотри, как интересно, – протянул лежавший на спине Светозаров (птичий профиль, белый, скошенный на «профессора» глаз), – очень интересно.
Бакенщиков замолчал. Закончил неохотно:
– Ну, что дальше… Приходит еще и еще, наконец и говорит: «Как хотите, а хотя бы одного (назвал кого-то) должны мне отдать». Не знаю, как там, что там, но зацепил он одного. А потом, как бывает, когда потянешь одну ниточку… У каждого знакомого еще знакомый… Через месяц и сам комдив загремел…
– Ну и где вы с тем дивным командиром познакомились? – Побитое оспой лицо Светозарова выражало самый невинный интерес, но на Бакенщикова вопрос подействовал необычно. Он сразу постарел, сник. И сразу настороженное молчание легло между ним и остальными. Толя и себя поймал на том, что смотрит на Бакенщикова как на незнакомого.
Еще темно было, когда подняли всех. Земля остыла, прохладно. Хлопцы стоят нахохлившись, молчаливые, не отдохнувшие. И только курильщики шепчутся, откашливаются.
Но тронулись, и начала проходить усталость. Хорошо идти по холодку и знать, какая сила движется вместе с тобой.
Уже два привала сделали, и только тогда посветлело небо. Золотом заиграли желтые гребни холмов. Солнце легко разорвало прозрачную повязку из тумана и сразу взялось жечь по-дневному. Казалось, все свое остервенение оно обрушило на то, что жило, двигалось среди мертвых холмов, – на людей. И будто от этой жары местность все больше вздувается. Настоящие горы.
– Тоже мне – горы! – говорит «моряк». – Вот наши Саяны!
– Можешь и эти взять себе, – буркает Головченя, – есть чему радоваться: вверх, вниз. Нам, белорусам, чтобы не выше печки. И то – зимой.
Но Толе даже такие горы, даже в жару нравятся. В них есть что-то от большого мира, который где-то впереди, на пять, на десять лет впереди. Кончится война, вот бы поехать куда-нибудь! Чтобы сразу почувствовать, какое оно все…
Заговаривают о водичке. Голоса стали резче, суше. А рядом уже бредут партизаны из других взводов. Зато Застенчиков и «моряк» пропали куда-то. Толя тоже не прочь улизнуть, чтобы не тащить пулемет. По такой жаре и собственные ноги в тягость. Но лучше уж нести. Прятаться – еще противнее.
– Хоть бы болото какое, – просит Молокович.
– Соль сосать надо, – пищит Верочка. Новенькая, которую так забавно «нашел» в буданчике лохматый партизан, идет со взводом. Большую санитарную сумку ее несет белоголовый Шаповалов. И еще улыбается всеми морщинками – охота ему.
– А мороженое не лучше? – интересуется он.
– Смолы, – предлагает Головченя. «Борода» никому не навязывает свой пулемет, сам несет всю дорогу, а потому беспощаден ко всякому нытью.
Но вот, кажется, добрались и до колодца. Их тут даже четыре. Все, что осталось от деревни, если не считать странно зеленеющих среди черно-желтых холмов одиноких лип и берез (под старой толстой липой все еще стоит, неизвестно кого дожидаясь, вкопанная в землю скамейка).